От детдома до дурдома
Критики и, понятно, издатели, повысили новую книгу Захара Прилепина («Черная обезьяна», М.: АСТ Астрель, 2011 г.) до звания романа, в то время как сам автор называет ее повестью.
Дело, думаю, не столько в скромности, сколько в точности. Наверное, по замыслу писателя, жанровая промежуточность и подчиненность авторской воле обозначают и преемственность, и некое особое, неглавное, но важное место «Черной обезьяны» в общем доме прилепинской литературы.
Разговоры о том, что ЧО — неожиданность, эксклюзив, без вершков и корешков в прежней прозе Захара — ерунда. Новая книга — своеобразное продолжение романа в новеллах «Грех» и его прямая антитеза.
Не без «Греха»
«Грех» — книга, по нашим временам, удивительно светлая, сюжет которой не выстроен, а творится на глазах из самого вещества и аромата прозы. Это хроники Эдема до грехопадения, бурно зеленеющее древо жизни. Притом, что рай этот не в космосе, а на земле, и открыт всем пыльным бурям и грязевым дождям нашего мира. «Черная обезьяна», минуя сам момент изгнания из рая, показывает и пытается объяснить мир постфактум. Когда в муках и поте лица — и труды, и хлеба, и дети. «Грех» — распахнутое приятие мира и любовь к сущему; «ЧО» — декларируемая ненависть к «человечине» и болезненный интерес к жизни в пограничных ее проявлениях. Почти незаметный в процессе, но впечатляющий результатом поворот стилистического винта: от живописной легкости в «Грехе» до чеканного мастерства в «Обезьяне» — автор похож на старого рабочего из Гумилева — поэта, активно цитируемого в повести.
Пуля, им отлитая, просвищет…
Пуля, им отлитая, отыщет…
Заметна перекличка и с другими текстами Захара — писатель-баталист («Патологии»; рассказы «чеченского» цикла) доводит до некоторого мрачного изящества манеру военного прозаика. В голливудско-гомеровско-гайдаровском варианте, с привкусом альтернативной истории — рассказ о штурме античного города; в экзотических нарко-африканских декорациях (привет Александру Проханову) — еще одна вставная новелла, и даже в казарменном, с портяночным духом, бытописательстве.
Один из основных мотивов романа «Санькя» — вечного возвращения в исчезающую деревню, в финале «Обезьяны» хмуро и по-черному не просто спародирован, но развернут с обратным знаком: герой исчезнет еще раньше, чем русская деревня.
Да и сюжет «ЧО» стопроцентно прилепинский, пацанский и бойцовский: журналист и писатель, вхожий до поры в высокие кабинеты и секретные лаборатории (описанные без деталей, схематично), занялся проявлениями детской жестокости. В ответ жестокость этого мира деятельно занимается им.
Облако морали
Отечественные критики, с их рудиментарным морализмом (если писатель у нас — второе правительство, то критика — центральный аппарат полиции нравов) поспешили героя «Обезьяны» обмазать в дегте и обвалять в перьях, обречь на распад и товарищеский суд. Пьянствует, дескать, вступает в связи с женщинами (в т. ч. падшими), разрушает семью и бьет по голове братьев наших меньших. Чисто застойные парторги.
Понятно и возможно, что в силу известной литературной традиции, автор, что твой Достоевский, выпускает погулять собственную подсознанку, попастись фобии и почесать комплексы. Однако, воля ваша, ничего запредельно аморального в намеренно безымянном герое «ЧО» я не увидел. Более того, не увидел и того, что, с отвращением листая жизнь свою, нельзя не заметить в себе самом — даже невооруженным глазом.
А разве у вас не было окраинного детства с домашним зверинцем и старшими друзьями-хулиганами? Армии и попыток откосить на дурку? Семейных разборок после прочтения смс-X-файлов с битьем чашек, зеркал и мобильных? Изнуренных жен и ветреных любовниц? Разбитых физиономий — своих, чужих и вовсе посторонних? Тупой зубной боли в сердце, при воспоминаниях о невесть где обитающих детях?
Было, но не всё? Тогда надо начинать не с Прилепина, а с истории побиваемой камнями блудницы.
С рудиментарным морализаторством у рецензентов причудливо рифмуется тревожное ожидание авторского подвоха. Даже на уровне названия. Каждая вторая, из уже появившихся рецензий на «Черную обезьяну», начинается неполиткорректным вздохом облегчения: это не то, что вы подумали, не про хачей и ниггеров… А мы и не думали. Я, например, полагал, что речь просто о неких злобных приматах (человека не исключая). Оказалось — об игрушке. Но можно, конечно, взять и шире.
Про это
Любой настоящий русский роман стоит на трех китах — политике, мистике и эротике, можно обойтись двумя элементами, однако никак нельзя — одним.
Мне приходилось говорить Захару Прилепину этот литературный комплимент: он едва ли первый из русских писателей, умеющий писать эротику. Всё получается точно, дозировано, негрубо и зримо.
С чем, с чем, а с обнажёнкой и всем последующим у нашей словесности — вечная напряжёнка. Если не брать даже бульварный сегмент, с его «пульсирующими столбиками» и «бутонами сладострастья», обнаруживаешь, что и чрезвычайно почитаемый Прилепиным Лимонов в этом Захару уступает. У секс-сталкера Эдуарда Вениаминовича всё же соответствующие органы живут собственной трудной жизнью, «член» становится элементом «расчлененки»… Впрочем, у Лимонова секс — инструмент познания мира, а у Прилепина — просто часть существования. У Захара нет: а) собственных слюней, пускаемых от вожделения на страницу, когда автор на месте двух, трех и т. д. персонажей представляет одного себя; б) брезгливости, зачастую фальшивой, нарочитой к данным занятиям, чтоб писателя, не дай БожЕ (как говорили в Советской Армии, с ударением на последний слог), не заподозрили, что он тоже любит это дело; в) утомительного перечисления барышень и способов, свидетельствующего о жалком опыте и понтах; г) просто гадкого цинизма, не казарменного даже, а натужно-интеллигентского. И т. п., ну не умели у нас до Прилепина писать эротику — «как будто манды не видали», говорил Петр Вайль в пересказе Довлатова.
Что-то начиналось у эмигрантов, Газданова, но пришли Савицкие и Вик. Ерофеевы и все испортили.
Прилепин вообще, как любой настоящий писатель, завораживает своей картинкой, «подсаживает» на нее. К его детям относишься с нежностью, его женщин — хочешь. Потому что не только видишь, но и чувствуешь.
Тут я не удержусь от цитирования:
«Половые органы у нее всегда казались удивительно маленькими, твердыми на вид и посторонними на ее гладком теле — словно на ровный лобок пластмассовой куклы положили улитку, и та налипла присосками.
Но на этот раз улитка была вся раздавлена и размазана».
Или монолог героини:
«Я так возбудилась тогда… Возбудилась, что ты, может быть, в подъезде уже. И ты позвонил еще раз, а я уже пошла в ванную, из меня текло… я подцепила все, что натекло, запустила руку под кран, одновременно говорила с тобой по телефону, а с пальцев все не смывалось никак, как белые водоросли свисало.
Аля даже показала, как она держала пальцы. Я долго смотрел на пальцы, а она все пошевеливала и потирала ими под невидимой водой».
…Захар, в ответ на мой комплимент, проанонсировал эротику в «ЧО», отметив, что она там разная: не только точная и зримая, но и «с брезгливостью» из моего пункта «бэ» (см. выше). Да нет, Захар, ничего похожего. Можно как угодно относиться к героям и героиням, и настаивать на сугубо служебной роли сцен «про это», но, как говорят опытные дамы, — «красоту не замажешь».
В «Обезьяне» автор выступил в новом и удивительном амплуа — рецензента порнофильмов. Точнее, того, что иногда в них мелькает как бы за пределами функционала (чуть не сказал — «замысла»). Запомнившиеся когда-то своей неуместностью кадры отпечатались то ли в голове, то ли ниже, и в нужный момент, флешбэком, пошла вдруг трансляция изнутри уже знакомого человека, и зритель цепенеет перед этим разворотом внутренностей чужой подсознанки.
Прием этот — вообще магистральный для новой прилепинской книжки; прибавив упёртость героя на десятке возвратно-поступательных движений, механистичность страстей, кишечную обнаженность души — можно смело назвать «Черную обезьяну» — порноповестью.
Велимир, труд, маета
Впрочем, уместно и другое жанровое определение — политического памфлета. Слишком прозрачна метафора о «недоростках» — маленьких носителях отмороженного, свободного от всей взрослой химии, сознания — за которыми наблюдает кремлевский демиург Велимир Шаров в целях дальнейшего использования: хоть в политике, хоть в литературе.
Первым делом, конечно, приходят в голову «наши», «мгеровцы» и пр. (есть в «ЧО» и намеки куда прозрачней: «свои вожаки Сэл и Гер»; Селигер то есть) и Владислав Ю. Сурков.
Но здесь — контрапункт сюжетной игры: в Велимире Шарове угадывается не только Сурков, но и писатель Владимир Шаров, в чьем последнем романе «Будьте как дети» — заявлена, почти всерьез, оригинальная и глубокая концепция детского похода, крестового и социального одновременно, за всемирным счастьем. Поход этот был последним заветом смертельно больного Владимира Ленина, дорожную карту которого вождь разработал на примере миграционно-мистических практик северного народа энцев.
И для Прилепина полемика с автором «Будьте как дети» куда важней поиска очередного забористого сравнения для «путинского комсомола».
А город, где происходит массовое, немотивированное убийство людей «недоростками», называется Велимир.
(Имя удивительно завораживающее — Хлебников знал, как себя назвать. Узнав имя «Велимир» и должность «Председатель Земного Шара», можно ведь и не читать, что он там написал-нашаманил. Очень многие так и сделали).
Однако что-то мешает ограничиться памфлетом и обрадоваться очередной фиге в кармане. Слишком уж понятна, до зевотной тоски, история с «нашими», чтобы тянуть на самостоятельный сюжет, это во-первых. А во-вторых, столь же скучно было бы числить Прилепина, пусть в одной этой книжке, эпигоном велимиров братьев Стругацких плюс Воннегута.
Сюжет о «недоростках» — действительно, с двойным дном — кризис идей и людей в стране резонирует с творческим кризисом писателя-героя (а может, и автора). Отсюда — навязчивый и назойливый к финалу поиск «мелодии» на фоне утраты членораздельной речи. Отсюда — тошнота, усталость и отвращение, которые только усиливаются (как и аллюзии — скажем, на «Мультики» Михаила Елизарова). Там же исподволь возникает апокалипсическая леонид-леоновская интонация. Конец цвета. Повествование действительно становится черно-белым, экспрессионистским — от экспрессионизма, кстати, и совсем нерусское восприятие психлечебницы как нормального, тихого места, не дома, так пристанища.
Обыкновенный кризис. Дальше — или выздоровление, или…