Назову себя ВПЗР
Из жизни сакральной фигуры
Словосочетание «великий писатель земли русской» подарил нам Тургенев за два месяца до смерти, в последнем письме ко Льву Толстому. «Вернитесь к литературной деятельности!» — заклинал его Тургенев. Толстого это письмо скорее раздражило — и потому, что он не был готов возвращаться к литературной деятельности, в грош ее не ставил, переживал религиозный переворот, и потому, что не любил высокопарных формулировок. «Земли! — фыркал он. — Почему не воды?!» Вероятней же всего, его раздражали и мучили — особенно в это время — любые напоминания о смерти, он в это время к ним особенно чувствителен, и Тургенев, пишущий к нему со смертного одра, сильно разбередил ему душу — настолько, что в 1884 году он вернулся-таки к литературной деятельности и написал «Смерть Ивана Ильича».
«Великий писатель земли русской» превратился впоследствии в ироническую аббревиатуру ВПЗР и стал наклеиваться, как ярлык, на любого, кто претендовал пасти народы. Между тем в пасении народов ничего дурного нет — во-первых, литература ненасильственна и никого не заставляет пастись, а во-вторых, нравственная проповедь России никогда еще не вредила, особенно если слово у писателя не расходится с делом. Как не стоит село без праведника, так не стоит русская литература без морального ориентира, писателя, на которого можно оглядываться в поисках ответа или примера; он может быть один, а может их быть и пятеро, если повезет, и Толстой в своем времени был не одинок — рядом с середины семидесятых все более властно возникал Достоевский, умерший на пике всенародного признания. На рубеже веков непререкаемым моральным авторитетом обладал Чехов, вскоре такой же авторитет (признаемся честно, без достаточных оснований) достался и Горькому, который и проходил в ВПЗРах до самой смерти, после чего его сменил А. Н. Толстой. У русских эмигрантов нишу заполнял Бунин, впоследствии Набоков. В шестидесятые на роль главного эпического писателя с некоторым основанием претендовал Василий Гроссман, но досталась она в итоге Александру Исаевичу Солженицыну. Вопрос о том, возможна ли ниша великого писателя в наше время, остается открытым.
В девяностые уж совсем было казалось, что литература никогда больше не будет играть в русской жизни сколько-нибудь существенную роль: новые люди почти убедили страну, что будущее за телевидением, компьютерными играми и киносказками. В силу разных причин постиндустриализм облажался, и Россия вернулась в свою традиционную парадигму: литература оказалась единственным надежным вложением сил и средств, оптимальным занятием для думающей молодежи, заменой упраздненных политических дискуссий, философии, социологии и прочих дисциплин, упорно не желающих приживаться на русской почве. Более того: оказалось, что и сама Россия нереформируема, ибо при первой возможности возвращается к обычному для нее состоянию — а в этом состоянии ниша ВПЗР так же обязательна, как внутренний враг, сатрап, доносчик, идейный борец, великий инквизитор, церковный реформатор, глава тайного общества… У ВПЗР в обществе две основных функции: он не обязательно пишет лучше всех, но обязательно одержим неким концептом, теорией, которая объясняет все. Такая теория предполагает и своеобразный художественный метод, которым главный писатель неуклонно пользуется. Вторая функция — моральный пример, образец для делания биографии: получается так, что сохранить относительно чистые руки — и то с немалым трудом — в России способен только человек искусства, потому что все остальные занятия предполагают слишком тесное сотрудничество с властью, а власть небрезглива по части методов и ни перед кем не отчитывается. Делать жизнь с товарища Дзержинского — занятие для самоубийц вроде Маяковского; даже большевики не рекомендовали брать пример с несгибаемого фанатика Феликса, предпочитая навязывать в качестве морального образца Максима Горького (Ленин был по определению недосягаем).
У ВПЗР полно врагов, готовых цинично высмеивать любые претензии на роль пастыря и морального образца; глумиться вообще нетрудно, цинизм — самая удобная платформа, не требующая вдобавок никакого морального усилия от самого циника. Между тем, как показывает опыт, ВПЗР необходим самой русской литературе — чтобы было на кого оглядываться и с кем спорить. Если у поколения нет негласного лидера, это плохое поколение; если у писателя нет собственного кредо, в высшей степени проблематичны его художественные открытия. Могут возразить, что у Чехова как раз не было устойчивого мировоззрения и что это ярчайший пример агностика, — но это, право, аргумент детский. Если Чехов с чрезмерной настойчивостью вкладывает свои заветные мысли в уста малоприятных персонажей, чтобы таким образом дистанцироваться от них, и заставляет протагониста либо храпеть, либо зловонно курить, — это не означает, что у него нет своего взгляда на вещи: все беды от праздности и распущенности, надо скромно и без гордыни, каждому на своем месте, возделывать свой сад, в будущем все станем трудиться и вечерами читать… В цинизме, аморализме и агностицизме Чехова могли упрекать разве что старцы вроде Михайловского — ровесникам и младшим товарищам он казался морализатором и проповедником. О необходимости заветных мыслей, пусть навязчивых, пусть повторяющихся из текста в текст, высказывался Шкловский: это та энергия заблуждения, без которой писатель двух слов не свяжет. Без проповеднического пафоса ни к чему браться за перо, без веры в свою способность осчастливить человечество ни Сервантес, ни Гоголь, ни Достоевский не прыгнули бы выше головы. Если литератор искренне полагает, что все правды относительны, а единственной целью его сочинительства является борьба с собственными комплексами или обычной скукой, — ему лучше сразу менять профессию и поступать в гусары, а не то в коммивояжеры.
Почему именно в русской литературе так велика роль ВПЗР — понятно: других ориентиров взять негде. Русская литература так великолепна именно потому, что она — единственное утешение местного населения, «сильные руки хромого», по глазковской формуле. Во всех прочих отношениях, кроме нефти, мы давно неконкурентоспособны; главные силы и надежды вкладываются в словесность. При советской власти была еще оборонка, потом отпала и она. Впрочем, разговоры о том, будто ниша Главного Прозаика присуща только нам и свидетельствует о нашей глубинной несвободе, — недорого стоят: трудно переоценить роль, которую в Англии играл Фаулз (и сейчас пытается играть Макьюэн), в Штатах существовал культ Сэлинджера и поныне существует культ Пинчона (а я уверен, что это одно и то же лицо)… Без гуру, великого затворника, пишущего трудно, сложно, мучительно, для немногих, — литературное дело давно загнулось бы; должен быть кто-нибудь один, относящийся к нему истово, как к религиозному служению. Сакральность — непременное условие существования всякого искусства; кино, став слишком массовым, уже пожинает плоды этой секуляризации. Так что ВПЗР был, есть и будет; вопрос только в том, какими качествами должен обладать очередной претендент на эту нишу.
Во-первых, он должен жить литературным трудом. По русским критериям, служенье муз не терпит суеты; допускается общественная деятельность — но побочные приработки и отхожие промыслы исключаются априори. Отсюда ненависть Чехова к медицине, заброшенной при первой возможности; отсюда горьковская борьба за гонорары — чтобы избавить Андреева и Куприна от унизительной газетной поденщины. Идеальная ситуация для ВПЗР — поместье, приносящее стабильный доход. Поместьем он должен тяготиться, время от времени опрощаться, — но в конце концов возвращаться на круги, ибо условием творчества является душевный мир, а ничто так не способствует ему, как скромная среднерусская усадьба. В наших условиях это трудно, тем более что переделкинские дачи принадлежат по большей части нуворишам; но собственной дачи никто не отменял. На ней писатель должен пахать, а если размеры участка не позволяют — копать. Работать на земле русский писатель может и должен, земля дает ему силу и легитимизирует, поскольку в прочих отношениях ВПЗР редко бывает почвенником. Назовем вещи своими именами: наши почвенники в массе своей — просто плохие люди, грубые и глупые, считающие почвенностью склонность к агрессии и примитиву; в советское время это обозначилось с особенной ясностью. Почвенничество ВПЗР должно выражаться в пахоте, в стрижке кустов и ни в чем более. К народу он обязан относиться трезво, без придыхания, как сам народ относится к себе.
Во-вторых, ВПЗР не имеет права состоять ни в каких кружках или объединениях. Он может стоять во главе секты (как Толстой во главе нелюбимого им толстовства или Горький во главе презираемых им подмаксимков), но клановость ему противопоказана: он сам себе направление, вождь и учитель, но никогда не сектант. Место обитания ВПЗР — Мекка для нескончаемого потока паломников, но общение с поклонниками надо строго дозировать: в литературе проповедь еще приемлема, в жизни чаще всего скучна. Сказал же Вересаев, что если бы он не узнал Толстого — счел бы, что перед ним легкомысленный и непоследовательный толстовец, способный любую тему, вплоть до разведения помидоров, свести на однообразное «Люби всех». ВПЗР должен много и плодотворно проповедовать на письме, но в личном общении оставаться замкнутым, а лучше бы и вовсе не допускать к себе никого, кроме избранных: остальные пусть съезжаются и наблюдают издали, как барин пашет, пишет или пышет праведным гневом.
В-третьих, хотите вы того или нет, ВПЗР обязан быть в оппозиции к правительству — причем оппозиции не организационной, не подпольной, а открытой, духовной, почти дружественной. Он может обратиться с письмом к власти, назвав царя «Дорогой брат» или предупреждая «вождей Советского Союза» о китайской опасности. ВПЗР не может быть непримирим — он не теряет надежды открыть оппоненту глаза, переубедить, внушить силой своего пророческого слова, что за ним стоит безусловная правда. Снисходить до вражды ВПЗР не имеет права. Колебать троны может только тот, кто говорит тихо. Бомбистам это не дано.
В-четвертых, ВПЗР обязан быть если не аскетом, то по крайней мере убежденным противником роскоши: у него элементарно нет времени на потребление. Вся его жизнь наполнена подвижнической работой, отчаянным проповедничеством, непрерывной перепиской, с утра он пишет художественное, вечером, когда устает, диктует ответы на письма, по ночам ведет дневник для одного себя, который заставляет читать наиболее близких соратников и родственников. ВПЗР питается просто и скудно, но скудость — не самоцель: он не должен уделять внимания быту ни в каком аспекте — ведь слишком заботиться о строгой диете тоже значит непропорционально много думать о еде. ВПЗР ест, чтобы не умереть. Мозг его сосредоточен на служении. Отсюда же любовь к удобной и простой одежде плюс, возможно, какие-нибудь персональные заморочки насчет образа жизни: толстовское босохождение, горьковская пиромания.
В-пятых и в-главных, ВПЗР обязан много и хорошо писать. «Много» и «хорошо» — одинаково важные условия: Горький был первоклассным очеркистом и сатириком, А. Н. Толстой — превосходным бытописателем, даже Шолохов, если допустить его авторство, был гениальным пейзажистом и лириком (батальные сцены ему давались хуже). Великому писателю земли русской не обязательно быть виртуозным стилистом: он должен обладать медвежьей изобразительной силой, мощью, заставляющей услышать в его словах гул последней, подземной правды. Кажется, последним русским прозаиком, в чьей прозе слышатся отголоски этой силы, последним, кто умеет заставить читателя почувствовать иррациональную, непредсказуемую правду бытия и разрыдаться от своего бессилия при столкновении с ней, — стал Валентин Распутин: в его ранних повестях и поздних рассказах есть сцены, каких не выдумаешь. Только сопричастность тайнам мира, его нелинейной логике способна породить сцены вроде празднования победы в «Живи и помни» или сюжеты вроде «Нежданно-негаданно».
Все эти чудесные качества поврозь бывали у множества крупных русских прозаиков (поэты не бывают ВПЗРами в силу того, что прямая проповедь для стихов губительна, — хотя Блок, например, вполне мог считаться главным литературным и нравственным авторитетом своей эпохи). Скажем, Леонид Леонов имел все шансы стать ВПЗР — но ему помешало отсутствие нравственной проповеди, точней, ее крайняя зашифрованность. Только в «Пирамиде», и то обиняками-экивоками, Леонов дописался до своей заветной мысли о том, что человек — «человечина», как он выражался, — неудачный проект, и лучше бы его забыть; какое уж тут христианство — чистое язычество в самом радикальном, античеловечном варианте. Алексей Н. Толстой почти дотянул до ВПЗР, была у него и нравственная проповедь, несколько ограниченная, конечно, сводящаяся к тому, что мы будем любить нашу Россию, какая она ни есть, и все ей прощать, потому что она лучше всех; именно эти его сентенции — и самый тон — подхвачены были впоследствии Никитой Михалковым и другими идеологами новопочвенничества; но с нравственной составляющей, сами знаете, у «третьего Толстого» наблюдалась определенная беда, чтобы не сказать дыра. Андрей Платонов был безусловно великим писателем — может быть, величайшим во всем ХХ веке, — но он никак не проповедник, и космогония его слишком сложна, чтобы стать всеобщей; кроме того, есть у меня подозрение, что в тридцатые годы он ее пересмотрел. А ВПЗР не имеет права пересматривать свою идеологию, хотя иногда хочется. Не зря Толстой перед смертью повторял: «Удирать, надо удирать».
Вопрос же о том, кто может занять нишу ВПЗР сегодня, относится, по-набоковски говоря, к области метафизики и юмора. У нас сегодня очень мало людей, которые бы обладали каким-либо мировоззрением вообще, и уж вовсе минимум пишущей публики, которая бы не боялась прикасаться к открытым нервам, больным зубам современности. Есть Лимонов, и есть даже секта (хотя нацболы, конечно, лучше и умней секты), — но проблема как раз с концепцией: Лимонов гениально проповедует нонконформизм, но с позитивными ценностями наблюдается напряг, да и не может ВПЗР писать всю жизнь только о себе. Среди учеников и последователей Лимонова выделяется Прилепин, — но тут, кажется, некоторые проблемы с аскезой, а также с затворничеством, хотя шансы, безусловно, сохраняются. Очень хотел стать ВПЗР Олег Павлов — человек одаренный, особенно когда не впадает в избыточную серьезность и позволяет себе пошутить. К нему, однако, слишком применима острота Леонида Зорина, отпущенная, впрочем, по другому адресу: «Он уже почти поверил, что он Толстой. Даже разулся. И тут ему говорят: обувайтесь, вы не Толстой!» Олег Павлов слишком сильно хотел занять нишу — а ниша этого не прощает; да вдобавок и писал он, прямо скажем, неровно. Виктор Пелевин — оптимальный кандидат: его почти никто не видел, нравственная проповедь налицо (сама Роднянская признает, а у Роднянской нюх на такие вещи), написал много и, в общем, не уронил планки… Однако у Пелевина проблема именно с почвой: если бы он жил где-нибудь в усадьбе и публично пахал — я бы немедленно провозгласил его ВПЗР, и дело с концом. Но Пелевин живет везде и негде, во Внутренней Монголии; представить же его босым и пашущим отказывается и самое извращенное воображение. Максимум — карате или велосипед. Все-таки, пока он обитал в Чертаново, это было статуснее.
Некоторые шансы есть у Людмилы Улицкой, но я не очень себе представляю женщину в качестве ВПЗР — хотя бы потому, что женщина в России, в силу нашей ментальности, редко обладает истинным моральным авторитетом. Людмила Петрушевская ничему не учит и очень не любит большинство людей, хотя со звериной изобразительной силой и с пребыванием «на земле», то есть в сельской местности, все у нее в порядке. Владимир Сорокин мог бы и научить кое-чему — в «Трилогии» уже отчетлива нравственная проповедь и даже собственная космогония, — но деконструкторство глубоко проникло в его кровь: он постоянно высмеивает сам себя, даже пытаясь быть серьезным, и пускает оглушительного петуха везде, где впадает в пафос. Как ни странно, до ВПЗР чуть-чуть не дотянул Борис Акунин, у которого и мировоззрение прощупывается — честный такой либерализм католического, честертоновского толка; и даже, говорят, пашет — в смысле, имеет фазенду, но подкачало отсутствие секты. Акунину ненавистны любые формы массовой организации населения — где уж ему пасти народы. (Хотя случаи, когда детективщик пас народы, бывали — вот вам тот же Честертон, да и у Дойла были попытки). Если брать поколение помоложе — оно испорчено отхожими промыслами, поскольку иначе современному писателю, лишенному маститости, просто не выжить: Денис Гуцко подрабатывает то охраной, то журналистикой, Сергей Шаргунов увлекается партийной жизнью, Ксения Букша — экономист, финансовый аналитик… В общем, если бы талант Пелевина приставить к морали Акунина и подкрепить честолюбием Павлова, поместив получившегося монстра на фазенду Петрушевской и снабдив авантажной внешностью Сорокина, — у нас был бы законченный ВПЗР. Но пока он, так сказать, растусован в пространстве, осуществляется коллективно — сама русская жизнь не предполагает сегодня возможности чисто литературного заработка, не располагает к эпосу и предлагает множество нравственных компромиссов, отказаться от которых очень трудно. Наш ВПЗР растворен в пространстве, в этом облачном небе, в этом холодном весеннем ветре.
Значит ли это, что его у нас больше не будет?
Не значит, конечно. Более того — он будет обязательно. Как только хоть один из ныне действующих крупных русских писателей перестанет, наконец, бояться чьих-то насмешек и возьмет на себя труд стать великим. Честное слово, это нетрудно. И преимущества налицо — русский Бог ценит величие и не трогает его носителей. Дело за малым: разрешить его себе самому.