Другой Разин
О новом романе Захара Прилепина
У Захара Прилепина снова получилось удивить.
Я, естественно, веду речь о новом романе писателя «Тума», посвящённом масштабным событиям середины XVII века в России и Евразии и фигуре казачьего атамана Степана Разина.
В качестве исторического романиста остро актуальный тогда Захар дебютировал в 2014 году романом «Обитель», с тех пор многократно переизданным (совокупный тираж доходит до полумиллиона экземпляров) и сериально обэкраненным режиссёром Александром Велединским на канале «Россия». Здесь, однако, возникает неизбежная концептуальная вилка: какова должна быть глубина хронологического залегания, чтобы произведение с полным правом получило эпитет «историческое»? Полвека, век, два и далее везде? Возьмём вполне интегральную фигуру — классика исторического масскульта Валентина Пикуля. Вещи его, повествующие о Великой Отечественной войне («Реквием каравану PQ-17»), никто не рискует называть историческими, в то время как многотомные эпопеи из «галантного» века только так и определяются. А некогда скандальный роман «Нечистая сила» о крушении империи и Григории Распутине до сих пор болтается в неопределённости.
Словом, не всё так просто с Соловками конца 1920-х, пока не закончился XX век, на основные вызовы которого сегодня так и не случилось должных ответов, конфликты и глобальные противостояния не закрыты, а, напротив, выходят на новую диалектическую спираль.
Так что будем считать, что «Тума» — первый по-взрослому исторический роман Прилепина, без дураков и отвлекающих контекстов.
Рискну расширить дефиницию: историко-этно-психологический, с широким геополитическим охватом и метафизической подкладкой.
Теперь о Разине. Его в русской литературе чрезвычайно много. Степана Тимофеевича привёл в национальную словесность Александр Сергеевич, прямо создав её «разинский текст» («Единственное поэтическое лицо русской истории», — пишет Пушкин брату, когда Разин живёт преимущественно в фольклоре, но «наше всё», как всегда, пророчески точен в формулировках). В прозе Разин появляется в конце XIX века у исторических романистов второго-третьего ряда (Д. Мордовцев, А. Соколов), но в наши дни в читательском обороте так или иначе остаются три романа века XX и советского времени: «Разин Степан» Алексея Чапыгина, «Степан Разин» Степана Злобина и «Я пришёл дать вам волю» Василия Шукшина.
Авторы и тексты разные. На мой вкус, на вершине тройки — великолепный роман Чапыгина, подпитанный тёмными энергиями Серебряного века, настоянный на северных говорах и закреплённый творческой мощью постреволюционных двадцатых (писался в 1924–1927 годах). У Злобина — добротный соцреалистический эпос (Сталинская премия первой степени 1952 года, между прочим, недавнему военнопленному), но при таком объёме явно бросается в глаза недобор исторической фактуры. Василий Макарович торопился с фильмом о Разине, вымаливал его у судьбы и начальства, переписывал сценарий в роман, добирал эмоциональной публицистикой в ущерб художественности («В последнее время, когда восстание начало принимать — неожиданно, может быть, для него самого — небывалый размах, в действиях Степана обнаружилась одержимость… неистребимая воля его, как ураган, подхватила и его самого, и влекла, и бросала в стороны, и опять увлекала вперёд»). И в романе ощущаются торопливость, сбивчивая мольба, задыхание и, увы, общая неосуществлённость.
Проблема же всех трёх классических вещей, которая, разумеется, никак авторам в вину не может быть поставлена, — в едином хронотопе, начинающемся с каспийского пиратского похода разинцев (Чапыгин, впрочем, захватывает события Медного бунта, делая Разина одним из его участников) и заканчивающемся казнью атамана в Москве. Разумеется, кочующий и столь же единый набор персонажей и примет: несчастная княжна-персиянка, свирепые воеводы и астраханские хитрованы-купцы, казаки-разбойники и домовитые казаки-предатели, крестьяне, движимые обретённой «волей» (ещё не классовое чувство, но близко), заплечных дел мастера, бороды, шапки, сабли, струги, волны, валенки…
Захар Прилепин резко меняет сложившийся канон. Возможно, в следующих книгах заявленной трилогии будут и каспийский рейд, и поход на Москву, и Астрахань с Арзамасом, но в «Туме» Захар отматывает историю на три-четыре десятилетия назад; детство братьев Разиных — Ивана и Степана — приходится на знаменитое «азовское сидение» (захват донцами и запорожцами турецкой крепости Азов и удержание в течение пяти лет (1637–1642 годы), небольшой казачий гарнизон против всей могущественной Османской империи!). Азов — географический контрапункт романа «Тума», поскольку параллельно сюжету взросления и воспитания разворачивается ещё одна линия — Степан Разин в азовском плену, переломанный телесно, но не сломленный духом, отказавшийся «басурманиться» в обмен на все блага земные (обещана карьера в аппарате самого великого визиря), «доходящий» в зиндане и обретающий власть повелевать людьми и стихиями.
Сюжет, близкий к истории Железной Маски и графа Монте-Кристо, но глубже, убедительнее и по-русски метафизичнее.
Азов — Вавилон романа, где смешивается десяток языков (все они звучат в романе и всеми владеет Разин) и откуда протягиваются силовые линии в Крым (регулярные казачьи набеги, «поиски»), Москву и Царьград (столица земная и чаемая), Речь Посполитую, на Волгу и в Заволжье, Сибирь и на Соловки… И где-то совсем рядом угадываются Франция мушкетёров и Ришелье, Англия восставших пуритан и Кромвеля, казнённого Карла I Стюарта, а в мистическом мареве проступают и карибские берега, где промышляют «коллеги» русских казаков — флибустьеры, корсары и буканьеры: Морган, Кидд и Чёрная Борода…
Естественно, такой географический разбег предполагает и охват исторический: отдельная линия в «Туме» — та, что потом неточно вошла в учебники как «воссоединение Украины с Россией», походы Хмельницкого (в романе — Богдан Хмель), взаимоотношения, подчас непростые, донских казаков с запорожскими; да и сам автор выписывает «хохлачей», «черкас» с некоторой амбивалентностью, иногда мрачноватой. Есть ощущение близкой грозы, которая потрясёт государство страшнее войн и бунтов, с гулким эхом на несколько веков вперёд, — скорый церковный раскол, поскольку появляется будущий патриарх Никон, да ещё на Соловках.
Ну и конечно, предощущение огромной и процветающей евразийской империи с её великой степью с множественными запахами цветов и костров, шатрами, конями и кибитками, а через века — белыми городами, языками, оазисами, героями, океанами и кораблями…
Отмечу принципиальные литературные достоинства романа. В русской исторической романистике существует две крайности — назову их «архаизация» и «актуализация». Обе, как правило, бессмысленны и беспощадны.
В первом случае автор настолько увлечён воссозданием контекста, что о читателе забывает: в его текстах деревянные персонажи, задуманные как типы могутные и брадатые, двигаются на невидимых миру шарнирах и произносят бесконечные «гой еси», которые отнюдь не стилизация, а вымороченные и подчас неряшливые эксперименты с архаизацией русской речи в духе Алексея Ремизова и его школы десятых — двадцатых годов недавнего века.
Другой вариант — когда писатель, сочиняя о делах давно минувших дней, как будто ведёт трансляцию из современных офисных интерьеров со стеклянными перегородками: в лучшем случае видишь провинциальных актёров, напяливших зипуны, кафтаны и ферязи, обычно же это коллеги, соседи и знакомые автора, вовсе без зипунов обошедшиеся и говорящие косноязычной полупрозой.
Для меня пример великолепной органики и пластики при воссоздании исторической реальности — произведения Алексея Николаевича Толстого, который давал разглядеть читателю и кафтаны, и складки на них, и выражения лиц персонажей, нимало не фальшивящих в слове. Притом граф не позволял себе никаких насильственных приближений картинки, кроме собственной особой писательской оптики. Назову в качестве примера даже не «Петра Первого» с его слишком очевидной инженерной и идеологизированной композицией, но такие замечательные вещи, как «День Петра» и «Хроника Смутного времени».
Эту толстовскую манеру и оптику уверенно и с блеском наследует Прилепин, где-то, рискну сказать, и превосходя учителя: если Алексей Николаевич использует чаще театральный, реже армейский тактический бинокль, то Захар работает с приборами ночного видения и тепловизором.
Отдельная история — неизбежные, вообще-то, в столь объёмных текстах ляпы, исторические несоответствия, анахронизмы, на выявлении которых специализируются подотряды критиков, именуемые «заклёпочниками». У меня при чтении «Тумы» глаз щёлкнул на «карабинах», которыми казаки добивают взятых с бою нагаев. Казалось, карабины появились значительно позже. Однако нет, Захар точен: в XVII веке «карабином» назывался любой огнестрел в руках конного — от аркебузы до пистоля, технические навороты — дело уже третье.
Кстати сказать, крови, насилия и прочего, по-лесковски говоря, «чертогона» в романе потоками и страницами. Тем не менее Прилепин ни разу не приблизился к одномерной кривизне физиологического очерка.
Отдельно отмечу движущиеся портреты. Помимо братьев Ивана и Степана (а в продолжении сюжета, предполагаю, Фролки), перед нами разворачивается целая галерея очень разных и убедительных в своём романном бытовании типажей: Тимофей Разин, Васька Аляной, поп Киприан, обасурманившийся Минька, жёнка Устинья, Серёга Кривой, дед Черноярец, серб Горан… Тут весьма любопытный эффект восприятия: все эти персонажи одной ногой ещё стоят в былине и разбойничьей песне, но другой — уже в русском психологическом романе. Без Достоевского и Шолохова таких рельефных, рентгеновских изображений не получилось бы.
И последнее.
На протяжении 700-страничного романа Степан Разин ни разу не назван Стенькой.
Отчего сие — хотелось бы поинтересоваться у автора. Впрочем, у меня есть версия. Разин как Стенька не только попал в фольклор, но и был под этим прозвищем предан анафеме. А её Захар признавать не готов. Видимо, помешает воспринимать русскую историю как одно из имён русского Бога.
P. S. Я, вопреки своему методу, обошёлся в рецензии без цитат из романа. Объяснение простое: боюсь увлечься и не остановиться.
Точка зрения автора может не совпадать с позицией редакции.