Дети Гор и прочие Чёрные Обезьяны Захара Прилепина

Новый роман Захара Прилепина «Чёрная обезьяна» — вершина современной русской литературы. Не идеальной, придуманной, но реальной, наличной. Словно окэшенной и отличающейся от измышлений литкритиков о современном литературном процессе так же, как живые деньги в кармане от фьючерсов на завтрашние опционы в виртуальном мире филологических охов, ахов и ожиданий грядущего гения, столпа и опоры, огненного столба, снопа озарённого. Се, грядет!

Се, грянул уже. Или лучше — грял.

По совокупности литературных и общественных заслуг — а в разнокупности нечего и исчислять, когда мы говорим о том самом, что есть «русский писатель» (эти два слова так любит Игорь Яркевич и многое уже сказал о) — по разнокупности кто есть Александр Исаич Солженицын? — а по совокупности главный литературовед современности Алексей Варламов числит последнего последним великим русписом (за расшифровкой к Яркевичу) — Захар Прилепин есть главный наш национальный писатель.

Шапка Мономаха тяжела до безобразия, столько в ней изумрудов и рубинов, рассыпаются огнём, оставайся с нами, мальчик, будешь нашим королём (и звали, после диалога с Авеном по 20 раз в месяц приглашённой звездой на рублёвские вечера — оставайся с нами, мальчик, ты же с нами — ты такой же, как мы — умный — и посмотри на свои уши («Таблетка». — Г.С.) — ты эльф, а они в лучшем случае гномы, которыми правит орочье племя; и шёл, но на Рублёвке был таким же рублёвским, как на картинах Рублёва — и мужицкое не прятал, но нёс как нимб — от них к ним). Тяжела ты, шапка-ушанка русского писателя («Ангелы». — Г.С.), мужицкая шапка, в которую понатыкали алмазов где ни попадя: а на что они? Разве сигарету заныкать или огрызенный карандаш, чтобы помечать стропила (выше, выше, плотники!) или, зажав между пальцев левой ноги, набрасывать новый роман. Так он пишет, легко. А мы, да, бывает — харкая кровью. Да что выходит? А? Ну, да. Выхарканная кровь.

Которая не всегда есть хорошая русская проза, а порой просто блевотина с прожилками красной юшки.

Тяжела шапка, шлем, шелом (где ты, русская земля? Уже за шеломами еси — изопьём шеломом Дона, в Индийском океане сапоги омочим и — шалом, Новый Иерусалим, Третий Рим, Третий Рейх), но носит легко. Только он и смог так — поэтому только ему и дано. Господь наш не даёт человеку испытаний больше и тяжелее, чем смог бы вынести тот человек.

И я говорю: держись, брат! Ты на вершине зиккурата, на самой вершине, один, ты повесил мишени на грудь, стоит лишь тетиву натянуть. Ты на вершине зиккурата, стоишь, а когда ты стоишь на зиккурате, то зиккурат стоит на тебе — весь, цельного камня. Шестьдесят тонн (каждый день — и что взамен? Даже душа заложена в лавке Компании). Три тысячи атмосфер. А он говорит: мне легко! Всё получается, и это самый счастливый год в моей жизни (я помню год 2007, когда у тебя совпали цифры — 07.07.07 — день твоего рождения — и ты говорил, что это самый счастливый год твоей жизни; с тех пор, а может, всегда — каждый год самый счастливый год твоей жизни). А каждая твоя книга — самая лучшая. (Ты спросил: какой из альбомов БГ тебе (мне) нравится больше всего? Я сказал: последний. Ты сказал: у меня (у тебя) не так, в смысле, с БГ — не так понимаю новые, но ты понимаешь, и каждая твоя книга — как новый альбом БГ — для меня — а остальные могут идти в жопу (Сергей Полонский), если у них нет миллиарда рублей любви, платиновых карт с неограниченным овердрафтом духовности («Таблетка». — Г.С.)).

И ещё: в кого они стреляют? Кроме Бога здесь никого нет (Б.Г.).

Как это стало возможным?

Секрет прост. Тебя нет.

Идеальный русский писатель не харкает кровью, не насилует язык, никогда не сдаётся, не продаётся, не прогибается перед вознесёнными, не устаёт призывать милость к падшим, не бросает своих детей, не изменяет жене и не существует.

В действительности всё не так, как на самом деле, и на самом деле писателя Захара Прилепина нет.

 

Вот, например, писатель Сергей Минаев есть. Он весь реальный, наличный (и обналиченный), и не преминёт напомнить (например, премьер-министру на последней встрече — я писатель Сергей Минаев, я написал книгу «Духлесс», она продана тиражом в 700 тысяч экземпляров (я есть, я уже есть в русской литературе, нарисовался так, что йух сотрёшь, что написано золотым пером в молескин, то не вырубишь мужицким топором — если только вместе с молескином, пером, писцом и его песцом, полным песцом всему, когда Русь — к топору и красному петуху — но мы не зовём, оцените — а могли бы, 700 000 — не два пальца, целая армия, группа армий, фронт — Народный Фронт, если ты заминаева, значит ты запутина, значит ты зафронт — оцените и окэшьте, плиз). И — с нотками неподдельного уважения к бывшему оппоненту — у Захара тоже большой тираж, значит, тоже имеет влияние. На самом деле, нет. На самом деле у Захара тираж может быть в десять раз меньше, 70 000 (по справке на издании первый тираж «Чёрной обезьяны» 20 000 — сделают второй, догонят, может, до 100 000 — вряд ли больше). Но влияние Прилепина больше в 10, в 100 раз. В любое количество раз (на сколько СССР отстал от Японии — навсегда). Потому что дело не в цифрах? Нет, нет, неправда. Дело как раз в цифрах. Только не в цифрах тиражей или денег. Настоящая мощь в конечном изводе всегда исчисляется не в деньгах.

А в штыках.

Наступает время — всегда наступает такое время — когда мигалки, мандаты и банкноты валяются на тротуарах, а реальную силу и власть в городе имеет тот, у кого больше штыков.

И в этот день Сергей Минаев (хороший литератор, тележурналист, адекватный человек) с трудом соберёт из 700 000 своих читателей одну роту (белые колготки, женская сотня, завсегдатаи вог кафе, самые лучшие женщины Москвы и мужчины Москвы, по всем признакам похожие на самых лучших женщин Москвы (Захар Прилепин — речь на церемонии «Люди года 2011 GQ») — они встанут «железным кольцом» обороны вокруг ЦУМа, но, скорее всего, дрогнут, когда в их головы полетят булыжники, орудие пролетариата, и собянинская плитка, орудие пролетариата, и мозги, свои и чужие, которые, после того как вынуты булыжником из черепа — тоже орудие пролетариата. А Захар Прилепин из 70 000 своих читателей легко мобилизует если не дивизию и не полк, то пару полновесных батальонов наверняка. И это будут они, те самые угрюмые и страшные русские мужики, которых в ЦУМе боятся, а Прилепин — нет. Поверьте мне, с такими двумя батальонами можно многое натворить.

Дело в том, что влияние, оно не только сколько, но и как. И читатели Минаева с готовностью слушают и слушаются Минаева, когда Минаев учит их, как правильно сидеть в вог кафе, как вообще чтобы было красиво и легко, и понты, и немного сарказма, да что там, много сарказма, сплошной сарказм и камеди клаб и всё такое, чего читатели и сами хотят. Но если Минаев скажет им, чтобы они страдали и умирали, то вряд ли. За что умирать, за вог кафе? А читатель Прилепина, он в значительной части готов. За Родину.

И знаете, что самое интересное? Бывает, что это один и тот же читатель. Просто для той части его мозга, которая стекает кофейной пенкой в городские клоаки гламура (или антигламура — какая разница?) пишет Робски, пишет Минаев (и пишут хорошо, умницы). А Прилепин для той части мозга, которая вдруг однажды просыпается и ведёт человека на фронт — настоящий фронт, с настоящим врагом и настоящей смертью за настоящую Родину; и оно есть в каждом, если только это настоящий русский человек.

Но вот, Минаев в русской литературе существует, а Прилепин — нет. Прилепин сумел осуществить то, чему Виктора Пелевина учил Карлос Кастанеда. Учил, да не доучил, потому что не приходить на вечеринки журнала GQ, давать интервью только в Южной Корее и на «снимите, пожалуйста, свои очки» отвечать «снимите, пожалуйста, свои штаны» — этого недостаточно, чтобы стереть личную историю и избавиться от мыслей о собственной значимости. Потому что если я, Пелевин, не значим, то что? Что-то должно быть значимо. А когда ничего не значимо, то выходит, что значим всё-таки я, такой вот получается шлем ужаса. У Прилепина есть значимое. Семья, Родина, любовь, дружба, мужское достоинство — имеет значение. И судьба имеет значение, как у Леонида Юзефовича говорит барон Унгерн, тот самый Унгерн, который у Пелевина, ну, вы знаете. Вернее, не тот, а совсем другой — настоящий.

И снова: как же так? Это мы узнаем только у самого Прилепина, потому что Прилепин проговорился:

»…Тебя все наделяют смыслом, а в тебе его нет вовсе. И я когда-то наделял…

— Я же не о себе спросил, — мягко остановил его я.

— А ты думаешь, я о тебе? — засмеялся Слатитцев, и у него во рту запрыгали красные зубы. — Чтобы говорить о тебе, надо, чтоб ты — был».

В романе «Чёрная обезьяна» это откровение вложено в уста Слатитцева, чрезвычайно жалкого и мерзкого персонажа, которому прототипом, видимо, послужил несчастный критик Сергей Беляков, прототипом, но только в части, а именно в той части, где он появляется на большом литературном семинаре (Липки) в местном обширном кафе (помним) в рубашке, галстуке, начищенных туфлях. И в синем, махровом, с начёсом трико, подтянутом выше пупка.

»…Я попытался вспомнить имя Слатитцева, но не смог. Кажется, Сергей… Он часто говорил о чём-либо с ужасным апломбом, но мысль, таившаяся внутри, была совсем ничтожной… Слатитцева слушали так, как будто за его спиной генеалогическое древо, где на дальних ветках ни много ни мало Рюрики, и сам он во фраке с элегантной тростью, а из-под манжет показываются часы стоимостью в яхту. И никто не замечал его тёплых синих трико!»

Было бы несправедливо считать Белякова полным прототипом Слатитцева. Он, во-первых, не так ужасен. Довольно умён, начитан, интересен. Искренне любит русскую литературу. Да, имеет проблемы со вкусом — и в части цвета трико (мне кажется, зелёные смотрелись бы куда элегантнее!), и в части выбора, по его мнению, лучших писателей земли русской. Но, в принципе, милый и добрый малый. Ему просто фатально не повезло. И теперь историки литературы будут писать, ведь будут: «прототипом Слатитцева в романе „Чёрная обезьяна“ послужил литературный критик Сергей Беляков». Но это неправда, только в части, никак не полным прототипом. Потому что, во-вторых, трудно представить себе, чтобы Сергей Беляков хоть под каким соусом пробрался бы во власть или отбил у Прилепина девушку, как Слатитцев — у лирического героя «Чёрной обезьяны», имени которого мы никогда не узнаем, потому что имени — нет.

Но и Прилепина — нет. И в этом мы согласны со Слатитцевым. Мы не видим нигде Прилепина. И это значит, что он стал настоящим мастером. Он стал: прозрачен. Прозрачной средой. Через которую мы видим. И что же мы видим?

Себя.

Роман — это зеркало, поставленное на большой дороге, так? Вот Захар и поставил себя как зеркало на дороге русской литературы, на самой большой дороге, и все мы, большие и мелкие злодеи с этой большой дороги, работники пера, ножа и топора, все мы там отразились, а через нас — все ужасы русской литературы, все страхи наши и русской души, а сам Захар ничего от себя не прибавил и не убавил, вот вам сумма вас самих, дорогие. И если мы искали Симурга, то вот, нашли.

Он расставил много знаков и маячков, понимающим.

«Похохотав, он сказал, что есть возможность сходить в один то ли паноптикум, то ли террариум, меня проводит Слатитцев, „…вы, кажется, знакомы?“ — киваю и слышу хохот в ответ, так смешно я кивнул, наверное, „…посмотри там на экспозицию, а потом решим, что с этим делать…“, „…этот материал может нам пригодиться“, ха-ха-ха. Ха».

Итак, «Чёрная обезьяна» — это экскурсия по паноптикуму и, одновременно, террариуму современной русской литературы. Один умный критик уже написал одну умную статью, где отметил, что роман как бы вот синтезирует прозу современников. Ну, не знаю. Вряд ли экскурсовода можно назвать синтезатором всех экспонатов: уродцев, змей и пауков в банке. Только он ещё почему-то и не саркастичен, нет. Потому что эта экскурсия ещё и другое: схождение в ад русской души. И автор наш Вергилий, а Данте — каждый из нас. Потому что где ещё виден ад русской души, как не в подвалах, погребах, подземельях — в подсознательном русской литературы, проявленном в подсознании русских литераторов. Где даже вечность — это баня с пауками, а сами они каждый отдельно и все вместе словно банка с пауками, да. Я всё понял, я только не понял, как этот материал может нам пригодиться? Даже если других писателей у меня для вас нет. Но потом решим, что с этим делать. Господу Видней.

Начнём, пожалуй, с сюжета. Журналист получает задание и проводит расследование, в ходе которого обнаруживается, что в действительности всё не так, как на самом деле. Сюжет хорош тем, что полностью отвечает поставленной цели. То есть, сегодня в русской литературе иметь для романа сюжет о том, как журналист получает задание — всё равно, что не иметь никакого сюжета (иметь в Германии фамилию Мюллер всё равно, что не иметь никакой — барон Мюнхгаузен). Кто приходит на ум? Лорченков, хитрый (притворяющийся безумным) молдаванин, Сенчин, Стогофф, сто тысяч ещё авторов, включая меня самого (писал первую главу для коллективного романа, который я почему-то внутри себя называл «Сорок» и сделал такой зачин, и всё было бы хорошо, но Дмитрий Новиков испортил идею, засунув ненужный текст, видимо, выкинутый им из своего романа, что-то про охоту с рыбалкой — про что же ещё? — в качестве второй главы; вне всякой связи с «сюжетом»; лучше бы просто отказался). И такой же вначале сухой и шершавый язык, словно слова, как плитку укладывал молдаванин.

Потом распогодилось — певуче текло, пекло, пело, кипело, и вот, как в душистой смоле, увязаешь в тине-паутине слов. И нет выхода — муха в янтаре (Новиков).

«За три года я написал три политических романа: „Листопад“, „Спад“, „Сад“, — ожидался четвёртый, и я спускался в него, как в скважину». Почему я вспомнил, Сергей Шаргунов, о тебе? Или так и было задумано?

Кстати, старшину Филипченко вместе с его стажёром убили никакие не дети, а Верисаев — зачмырённый старшиной в армии дух отомстил на гражданке, убил деда, внучек. Верисаев, зачмырённый художник, стал полицаем — лишённый всего, с чёртовым чёрным носком в порванном рту — а был с мольбертом и карандашами, был художник, как Вересаев был художник-историк русской интеллигенции и литературы, как Верещагин, просто художник, мастер батального жанра. Школа жизни, армия делает настоящих мужчин. Чмырей и полицаев — из художников и поэтов.

Михаил Елизаров, кто лучше, чем ты, описал нам ужасы детской психиатрии? И тебя вижу здесь, но не в цитатах, а в общем духе, который веет, где хочет. И иногда сосёт чёрный носок, хотя хочет ли? Дух его знает. Господу Видней.

Но как прелестна африканская часть романа! Особенно прелестна африканская часть. Над каждой страницей хотелось плакать, и гладить каждую строчку рукой. И миф: такого мифа не было раньше, хотя вспоминаются журавли и карлики Юзефовича, да. И язык. И чувство:

«Никто никому до конца не верил, и в то же время все были готовы поверить в любую чушь».

И потом: новая Африка. С новой войной. И Анжелина, усыновляющая чёрного мальчика, но только одного, когда вся Африка просит Бога о Белой Матери. И, мне кажется, роман ужасно неполиткорректен. Словно это какой-нибудь Редьярд Киплинг. И оказалось, что бремя белого человека никто и никогда не отменит. Как не отменит бремя отцовства и материнства. И мы в ответе за тех, кого приручили, примучили, прикрутили, прижучили. Присоединили. Иначе они, жестокие дети, убьют отцов. И вот вспоминается и совсем по-другому звучит «дети гор». Дети… Роман замечательно неполиткорректен. И в нём часто появляются они, дети гор, всегда плохие, злые, жестокие, однажды даже названные — горские обезьяны, но они не обезьяны, они — дети. Жестокие, потому что брошенные? Или — нет?

«На улицу вышел офицер и сказал нам на плохом языке, но громко:

— Мне нужен главный, отец, старый мужчина, мать народа, сын бога…

— Мать народа, сестра воды, жена верблюда, дочь кукурузы, — негромко передразнил офицера Господу Видней. — Придурки. Кого вам надо, старосту?»

Теперь я буду вспоминать этот диалог всегда, когда снова начнут петь «у вас же там тейпы, джигиты, кинжалы, папахи, кровная месть, отец народа, такая специфика, что иначе нельзя». Придурки. Мы давно отличаем CRV от пальца, и если до сих пор делаем вид, что точим чего-то там и ползём на берег, то лишь потому, что иначе вы, туристы, не заплатите нам денег. А нам нужно всё то же самое, что и вам, что и всем остальным. И зря вы загоняете нас в аул, и аул — в нас.

«Анжелина, наверное, подумала, что её новый сын не хочет уезжать из деревни.

А новый сын пугался, что его привезли обратно и хотят оставить».

И что получается, когда так?

«Ночью мы подожгли груду автомобильных покрышек, чтобы стало светлей. При свете огня и огромных фонарей мы добили больших раненых, закрыли ворота и остались жить на базе.

Когда солнце взошло, по рации в главном здании спросили, где майор и его солдаты.

В ответ Господу Видней произнёс своё имя».

И рефреном в романе: «Хоть бы кто-нибудь пришёл и убил нас всех». Вот они придут и убьют.

Дальше, конечно, Шаров. «Я хотел написать книгу о человеке». Написал — «Околоноля» называется.

«– Лучше бы ты выращивал натуральных уродов на своих скотобойнях для уничтожения ещё больших уродов! — заорал я. — Создал бы из них орду. Понимаешь, нет? Собрали бы орду, научили бы её не дрочить там — этому вы учить умеете, а…, а идти, как саранча, по земле и жрать всё, что наросло. Вот так!.. Но книги… Книги, боже мой!..»

У меня в паноптикуме завидное место (или мне просто так хочется думать? Ну и пусть!). Главная идея процитирована из «Шалинского рейда» — подростки-убийцы. И о том, что призывной возраст надо не повышать, а понижать — только они, не познавшие любви, не пролившие семени, дети-ангелы, дети-звери могут искренне и радостно убивать.

Но гораздо интереснее другая отсылка. Она начинается так:

«Потом храню эти цифры в голове и не помню их предназначения — 17, 31, 73, 126…».

Практически незамеченным прошёл роман нашего малороссийского брата Игоря Лесина — «23». Но кому надо — заметили. Это хоррор, самый настоящий, роман ужасов. Героя затягивает в провинциальный городок, должна свершиться его судьба, и ничего не поделаешь, он теряет контроль над ситуацией, и мертвецы, и украинское вуду, и девушка, её, кажется, тоже звали Оксана, но даже если нет — Оксана звучит так по-украински. Герой Прилепина едет в город Велемир (все города названы так коряво, и вокзалы в Москве — ведь это Москва? Или просто — Город? — Ленский и Ярский, вместо Ленинградского и Ярославского, и всё такое же, корявое, мёртвое). Чтобы найти мальчика с подсохшей ручкой, сыночка проститутки, Оксаны, так похожей на его, героя, жену. И бабуля отвечает «Иди в свою могилу, там отогреешься». Если вы читали Лесина, то увидите многое.

«Сынок, это ад, — сказали мне. — Ты в аду, сынок».

В чём же адовость ситуации? Ну, помимо того, что Россия — это такое специальное устройство по переработке солнечной энергии в народное горе (Виктор Пелевин), ужасов подсознания и вообще? Есть одна очень простая плоскость, поверхность, слой: вожделение. Это дорога в ад. В такой несказочный, простой, бытовой, реальный, наличный — ад. Если хочешь оказаться в аду — это очень просто. Если хочешь оказаться в аду — заведи любовницу. Скоро у тебя не будет жены, любви, дома, детей, ничего не останется, только ад внутри и снаружи. И твоей любовницы, скорее всего, не будет больше. И секс ты будешь разве что покупать у проституток. Развратным мужчинам — развратные женщины. Если ты думаешь, что ты такой вот бродяга-охотник, то нарвёшься на охотницу и тогда поймёшь, кто тут дичь, а она потеряет к тебе интерес, как только твои рога будут прибиты у неё на стене, но она тебя же назначит во всём виноватым, сказав «я хотела всего тебя!», хотя она и всем остальным так говорила, вполне искренне, потому что любая женщина хочет всего мужчину, любого, на самом деле, но всего — себе, однако хорошая женщина может остановиться, когда получит, а плохая женщина и все мужчины — нет.

И это имеет непосредственное отношение к русской литературе. Точнее и вернее — к русским писателям. Которые все или почти все страдают какой-то патологической слабостью на передок. Все отвратительно переразводились и переженились по нескольку раз, бросая там и сям недовоспитанных (недобитых) детей (гор). О, наше поколение отметилось! Но мы имеем перед собой пример! Вот старший коллега, в 60 лет бросающий восьмую по счёту 30-летнюю жену, чтобы жениться на девятой — 20-летней. Боже, храни полярников! И потом выливается в прозу такая вот адовость, такие мраки и ужасы души писателя, потому что он вот такой гений и тонкий высокий собой, а вокруг господи боже мой! Но все мраки от того, что он, блудливый козёл, не может элементарно устроить свою личную жизнь, а учит, как обустроить Россию. И он, может, правда гений, тонкий и высокий — кто бы спорил! Но в то же самое время — блудливый козёл. И он в аду.

А всё было просто: надо было быть мужчиной. Как говорил Прилепин: мужчина — это контроль. Теряешь контроль — попадаешь в хоррор (все сюжеты хоррора основаны на том, что потерян контроль над ситуацией). Если ты попускаешь своим гениталиям — ты теряешь контроль. И дело не в святости или пуританской морали. Просто ты теряешь контроль, и теперь ты не мужчина, а тряпка, которой элементарно подтираются те, кто могли быть как сёстры — как жёны — как матери твоих детей. Но ты решил просто использовать — и теперь использован сам, а они красят ядом рабочую плоскость ногтей, которыми выцарапают твоё сердце, козёл.

Почему же так? Почему — с русским писателем и вообще, с русским мужиком. Прилепин и об этом сказал: потому что нет настоящего дела. И вот он сидит, пьёт пиво и падок на баб. И тратит своё время зря. И вспоминаю тебя, Михаил Гиголашвили, и твоё «Чёртово колесо». Там даже бесы смогли очиститься, потому что война началась, священная, справедливая. А люди в Тбилиси конца 90-х нет, хотя они тоже смогли бы, если бы война началась, только бы война началась, только бы!

Настоящее дело для мужчины: война, власть, революция, русская литература. А когда ничего нет, он мерзеет.

«Если мне хотели объяснить, что я мерзость, — так я б и без того догадался!»

«Чёрная обезьяна» ещё и сборник фобий, фобий самого Прилепина. Вот, например, его фобия, что было бы, если бы я изменил. Но то, что для Прилепина — фобия, для обыкновенного русского писателя самая что ни на есть жизнь, увы.

Сам образ чёрной обезьяны — герой купил своим детям такую странную и страшную пластмассовую игрушку — словно выкарабкался из наших кошмаров; впрочем, уже детерминированных просмотренными кинофильмами.

Я хотел сказать, что в новом романе Прилепина я как читатель получил то, чего мне, может быть, не хватало в его прежних книгах: этакой вот многослойности смыслов и литературной игры. Но мне, впрочем, и раньше всего хватало — без игры. Оказалось, что Прилепин может и так — и стало ещё лучше. Романы Прилепина стали совсем как альбомы БГ — каждый увидит в них свои смыслы. Я увидел свои. Другие хорошие и умные люди, возможно, увидят всё совсем по-другому.

А те, кто ничего не увидят и не поймут, могут отправляться к Сергею Полонскому. Их ждёт долгое путешествие с эротическими и прочими приключениями. Им ещё долго ехать.

Герман САДУЛАЕВ
«Литературная Россия», № 42, 21.10.2011