Река по имени Истина
Читатель Захара Прилепина никогда не знает не только чем закончится его очередной опус (положа руку на сердце, мы почти всегда в нынешней литературе имеем дело с заведомо известными развязками и финалами, а это результат сплошь избыточной информации, коей кормят нас старые и молодые авторы) и когда он кончится (а все формообразующие величины других авторов ушлым нынешним читателем тоже враз просчитываются).
Записной читатель Прилепина и не хочет ничего такого знать. Он привык вступать в прозу Прилепина, как на тропу неведомого ландшафта, или как в набежавшую волну, а ещё вернее — в лоно гипнотической экспозиции чьей-то сильной музыки — скажем, скрипичных сонат Бетховена.
(Возможно, мы не заслужили звания записного читателя означенного автора. Поскольку автор наш весьма широк душой и безумный гуманист к тому же, сразу храбро признаёмся в недостойной слабости нашей. Мы ни разу (исключая «Чёрную обезьяну») не смогли дочитать его известных романов. Причина банальна: из-за страха! Из-за густой атмосферы брутально-кровавых игрищ не на жизнь, а на смерть в означенных романах. Тем не менее мы стали счастливыми и послушными завсегдатаями того прилепинского мира, что у спецов именуется малой формой.)
Первой вещью, потрясшей наше дотоле мирно почивавшее в образцах Серебряного века сознание, оказался прилепинский «Лес». Рассказ, заводящий в дремучий лес человеческих психик, в роскошную чащу экзистенции.
Главное же: в самую гущу щедрых писательских даров.
Вот сидят они, этакая странная чудесная компания, состоящая из отца, ребёнка-автора и отцова друга, «под щедро распустившимся летним солнцем, у тонкой реки и быстрой воды».
Друг отца «носил чёрную, как у горца, бороду, говорил весёлые вещи резким и хриплым голосом, напоминал грифа, который пришёл что-нибудь клюнуть». У друга фамилия Корин, это совершенно неважно, но поскольку сакраментальное «Захар, ты дурак!» он восклицает каркающим голосом, и у него на ногах растут «страшные вены, будто их сначала порвали, а потом, вместо того чтоб сшить, повязали узлами», этот Корин отныне поселяется в нашем личном волшебном зверинце сознания навсегда.
Рассказ, обязанный стать для человечества, хотя бы русской его ветви, апологией отцовства. И закладом на детство, долженствующее происходить.
В одном из интервью Захар Прилепин так и сказал: «Любовь — это не дар. Любовь — это труд». Вот он, простым вроде перечислением, даёт образ отца. Скупыми шершавыми штрихами. «У отца были самые красивые руки в мире. Он умел ими запрягать лошадь, пахать, косить, срывать высокие яблоки, управлять лодкой, в том числе одним веслом против течения, очень далеко заплывать в отсутствии лодки, водить по суше мотоцикл, автомобиль, грузовик и трактор, строить бани и дома, рисовать тушью, маслом и акварельными красками, лепить из глины, вырезать по дереву, весело играть в волейбол и в теннис, составлять достойную партию хорошему шахматисту, писать каллиграфическим почерком всё что угодно, а также обычным почерком писать стихи, показывать фокусы, завязывать редкостные морские узлы и петли, красиво нарезать хлеб, ровно разливать водку, профессионально музицировать на аккордеоне, баяне, гармошке и гитаре, в том числе проделывая это на любых свадьбах, попутно ровно разливая водку, гладить свои рубашки, гладить меня по голове, но это реже.
Я ещё не знал, что не унаследую ни одно из его умений. Наверное, я могу погладить себя по голове, но ничего приятного в этом нет».
…У нас ещё чаще, чем у американцев, принят в критике приём сопоставленья. И вот с кем только Прилепина не сравнивали! И Горький тут, и Толстой (Лев, разумеется), и Достоевский. Иво Андрич. Газданов. Чехов, Лимонов, Шукшин…
«Вода в Истье была ласковой и смешливой. С высокого берега реки, неустанно подмываемые, то там, то здесь, в воду ежегодно обрушивались накренённые и подсохшие дерева. Вонзившиеся в дно, тяжело лежали они — иногда чуть сдвигаемые весенним разливом, но с его окончанием вновь оседавшие — раскоряженные, чёрные, непросыхающие. Деревень вдоль реки не было».
Нуждается ли этот период дивной прозы в отсыле — к Тургеневу ли, Бунину? — Может быть, к Прусту?! — Отнюдь. Это, господа, собственной, единственной персоной своей писатель Захар Прилепин. Который владеет словом в совершенстве, самой плотью слова. И кто великолепного тела прозы своей — полновластный владетель. — «Река петляла, словно пыталась сбежать и спрятаться от кого-то. Мы шли за ней по следу, едва поспевая».
Итак, всё эти же трое имеют намерение сплавиться по реке к бывшим монастырям, к прошлым раскольникам. День белый, солнца свет («солнце щекотно махнуло хвостом по моим щекам»). Вроде совсем не опасно? Но ужасы прикрадутся ночью.
«Вдруг сделался ветер, в одну минуту по воде пошла быстрая рябь, небо слилось с водою, лес нахмурился и навис над нами, втайне живой, но ещё молчащий».
По бумаге, как круги по темной воде, пошли обороты вроде «…или это вообще не человек кричит…»
Мастер подбрасывает читателю ледяного страху — горстями.
«Холод клокотал уже в груди, понемногу заливая лёгкие и сердце, доставал до подбородка и изредка потряхивал меня за детские челюсти. Тогда зубы с бешеной скоростью начинали стучаться о зубы, и длилось это каждый раз с полминуты».
Драматургия его периодов напоминает сонатную форму. Событийное allegro то катит во всю прыть, то обретает спасительные мотивы побочной партии. (На самом-то деле это как раз главная партия — тема отца — доброго великана и стоика; он не даст случиться страшному.)
«Отец наклонялся ко мне и грел своими руками, грудью, шеей, дыханием. От него пахло такой душистой беломориной, его покоем, его речью».
«– Кто там, пап? — спросил я, не умея сомкнуть губы.
— Да нет никого, — ответил он. — Ветка треснула.
Но через минуту хрустнуло ещё сильнее».
Прямо «Лесной царь» во всём своём несказочном, несказанном ужасе!
Но вот по законам добра наступает в смертном кошмаре — перелом, как кризис в тяжкой болезни. Вместе с проявленным сквозь чёрный лес огонёчком отступает вроде олицетворённый, хотя и не названный персонально страх:
«В лесу ещё несколько раз хрустнуло, но вскоре отстало».
Да, и когда приходит избавление (ребёнок продрог до онемения речи и одеревененья ходьбы, и ведь он мог, как дитя у того гётевского всадника, умереть от страха!), наступает рай. Мастер магнитною силой слова вносит себя-дитятю и заодно нас всех, умученных, — в избу деда-избавителя с его печью, обильными лампадой-иконами, ватным одеялом, с-тулупом-на нём-для полноты-отогреванья, с чистыми грубыми простынями…
«— Заходите, я приючу вас, — просто сказал дед. — Куда ж вам с ребёнком».
А затем начинается такой красоты и силы период этого сказанья, что мы его (счастливый прижмур глаз, как в детстве, когда праздника ждёшь и гостинцев!)… ни за что не приведём здесь. Перечитайте в подлиннике.
…Мальчик крадучись выходит из тепла избы в ледяную страшноту ночи, он ищет отца. «Воздух показался ещё холоднее, чем был. Он не полз в рот, и я дышал ноздрями.
В реке плеснула рыба, но темнота разом съела и рыбу, и плеск.
Больше не осталось ничего. Не дыша, стояла вокруг ночь».
Истинно заключительная партия сонаты бытия. Там каждая фраза как от царя Соломона.
Рассказ — метаметафора. Ставший метафорой самой жизни.
Пауза. Уже можно дышать. Раздышаться. Мастер шьёт по канве собственной — элегической? трагической? — темы реминисценцию. В музыке это называется динамической репризой. И мы всё время помним, что помимо музыки наш писатель в совершенстве владеет таким жанром, как эпос. Он превосходный рассказчик, но он и сказитель. Эпическое начало — столь же мощный водомёт творчества Прилепина, как лирическое. К слову, лирика его столь нечаста, что особенно поражает взлётами и пареньем за-облачным.
Итак, реприза. Прошлый мальчик превращается в нового отца. Он возвращается в это колдовское место. Он хочет преодолеть реку-время и даже ныряет — ему блазнится возможность встречи с отцом.
«Если долго стоять и ждать в том же самом виде на том же самом месте, то он, наверное, должен появиться.
Сначала раздастся плеск: это его шаги, и он всё-таки преодолел сопротивление воды, вода же лёгкая, особенно если идёшь по течению.
Потом, вослед за плеском, появится огонёк его беломорины. Папиросы «Беломорканал» уже не продают, а у него есть.
Потом я начну понимать, что вот его лицо, а вот его плечо… и если огонёк падает вниз — это он опускает руку, а если поднимается вверх и вспыхивает ярче — это отец затягивается.
Никто не шёл ко мне». (Обрыв, взрыв — и модуляция.)
Река, как и должно, выталкивает его, успев дать наглотаться всё той же, из прошлого, здесь как будто мёртвой, во всяком случае — недружелюбной, воды. А на берегу стоит следующий мальчик, снова сын, и он голосом того, прежнего, из другого столетия ребёнка зовёт: «Папа».
Странность в том, что весь предыдущий рассказ (а пожалуй, что и — повесть; с этого момента будем звать «Лес» повестью) нам казалось, что центр действия, кульминация приходится на сплав. Так и есть. Однако главная мысль-забота автора достаётся мотиву «отцовство-детство», вопросу наличия и качества данного наличия в детском бытии большого, верного, ведающего всеми возможностями человека.
Фигура отца в повести — воплощение бога детства. Персонификация Бога. Так должно быть, как говаривал Бетховен. Тогда и мальчики будут сперва детьми счастливыми, а потом и отцами.
Один интересный писатель изобрёл термин «магический реализм». Мы предлагаем, и это серьёзно, для прилепинских текстов термин эвристический реализм. Ибо они как никакие другие способствуют развитию у читателя сообразительности при обучении истинам.
А Река? — Река! Загадка, приманка-обманка, потаённое зло, омут с корягами ранящими, влекущими ко дну. Мы скажемся наивными, но всё же произнесём: персона реки с одёжей леса по берегам дремучим — главная прилепинская мистификация. Какая разница, что каждый из нас сам себе даст ответ по этому поводу. Мы, похоже, так все и остаёмся на поводу у нашего сказителя, спрятавшего морок мира в этой самой Реке, приме-героине «Леса» именем Истья.