Воспроизведенное молчание: «Семь жизней» Захара Прилепина
В «Редакции Елены Шубиной» вышел новый сборник рассказов Захара Прилепина — лауреата «Большой книги» и «Нацбеста», одного из самых читаемых современных российских писателей. «Семь жизней» — книга долгожданная, но при этом совершенно неожиданная. Как минимум потому, что предлагает читателю гораздо больше, чем он вроде бы ожидал, и гораздо больше, чем он, на первый взгляд, вообще способен унести.
Удивление — вот, пожалуй, первое слово, которое приходит на ум. От новой книги состоявшегося писателя, вне зависимости от качества его прозы и твоего личного к ней отношения, всегда подсознательно ждешь некой неизбежности, предсказуемого момента: она обязана либо оправдать читательские надежды, либо подтвердить опасения. Неизменной остается лишь весьма забавная и сомнительная убежденность, будто бы писатель читателю вообще чего-то там должен. Поэтому удивление здесь вполне оправдано: сборник рассказов Захара Прилепина «Семь жизней» не имеет с твоими ожиданиями ничего общего, он с ними вообще никак не связан и писался вовсе не для того, чтобы тебя порадовать или огорчить. Тем сильнее и глубже хочется сюда проникнуть, тем навязчивее желание во всем разобраться.
Строго говоря, жизней здесь не семь, а десять, на одну больше, чем у кошки — именно столько рассказов в сборнике, и один от другого отличается так разительно, будто претендует именно что на отдельную, полноценную жизнь. Кроме авторства их, пожалуй, ничто между собой не связывает — настолько они разные по интонации, по настроению, по всему.
Например, «Попутчики». Один из тех случаев, когда, прочитав, еще потом долго спрашиваешь то ли самого себя, то ли автора (вдруг как-нибудь случайно услышит, да и отзовется): не показалось ли тебе? Все ли ты верно уяснил? Потому что из этого текста, начинавшегося, как житейский анекдот (главному герою надо на поезд, а он тащит друзей в баню — с водкой и девками в качестве обязательных пунктов программы), совершенно неожиданно прорастает жутковатый, терпкий и абсолютно нездешний (или просто подзабытый, а оттого лишь кажущийся нездешним) мистический реализм, отдающий то ли цыганщиной, то ли ирландщиной (все эти прирученные призраки и легенды в духе Шеймаса Дина). Но также постоянно слышится что-то безоговорочно узнаваемое, будто бы знакомое, будто бы заранее понятное — главное всерьез не пытаться понять, не то утянет, зачарует, запутает и оставит ни с чем.
Или вот «Рыбаки и космонавты» — черная криминальная комедия с элементами нежного соцреализма; тарантиновская лихость и астафьевская грусть. Впрочем, все эти условные маячки, вроде имен других авторов, — не более чем своеобразный читательский фарватер: так понятнее, так проще ориентироваться в этом пока еще неосвоенном мире. Прилепинская же дикция угадывается на любой раскрытой странице, с первых прочитанных слов.
«В Половнике было два метра роста, он был кромешно бородат, глазаст, губаст и вполне сошёл бы за ещё молодого среднерусского Соловья-разбойника или, может быть, дьякона, который пошёл наказать Соловья-разбойника, но в пути одичал и забыл, куда собрался».
«Малыш был красив — той, не очень часто свойственной русским красотой, — почти поэтического типа: ласковые серые глаза, длинные ресницы, русый чуб, высокий лоб, белые зубы, ну и губы — девчонкина мука».
Половник и Малыш — персонажи рассказа «Первое кладбище». Читать его поначалу вроде как неловко, будто бы подглядываешь за чужой душой, оказываешься свидетелем чужой боли. А потом раскрывается потаенное знание — об авторе ли, о его ли героях — и эта боль становится твоей, буквально физически ощутимой, и уже не оторваться, хоть бы и захотел.
Иногда начинает казаться, что тексты обрываются, повисают на полуслове, на неопределенной ноте — так, промелькнуло что-то, зацепилось, осело в памяти отдельными фрагментами. Но ближе к концу осознаешь, что перед тобой все же не сборник, не разрозненные истории, а именно книга. И все концы оборвавшихся сюжетных нитей увязываются в один крепкий узелок, сходятся в сердцевине.
«Семь жизней», пожалуй, самая личная книга Захара Прилепина. Здесь очень много, еще больше, чем было в предыдущих работах, самого автора — с его неизжитой болью, неистовой любовью, неутоленной яростью. К книге толком не подобраться в обычном разговоре, ее трудно описать, используя принятые к употреблению слова, здесь не обойтись, как в школе, поставленной оценкой, хотя желающие ее поставить, конечно же, найдутся. В некотором смысле эта книга — воспроизведенное молчание, когда ты вроде бы хочешь о чем-то спросить своего собеседника, но понимаешь, что тебе не ответят, потому что там, в глубине, клокочет то, о чем не принято говорить, да и слов таких будто бы нет. Вот ты и не спрашиваешь его ни о чем. А он тебе тем не менее — отвечает.