Обитель особого назначения
«Непрерывный и исключительный труд при наилучших условиях жизни», по известным словам Льва Толстого, позволил ему воссоздать целую эпоху и передать опыт тысяч людей, которых он никогда не знал. У Захара Прилепина в деревне под Нижним Новгородом, похоже, намечается что-то вроде Ясной Поляны. Представьте, что скрестили рецензента приличного книжного сайта и желтушного корреспондента известного телеканала: примостился гомункул на веточке напротив дома, навел в камере зум: как там живет-поживает автор? Что кушает, чем запивает, да много ли душ? Потом в телевизоре, конечно, шок и сенсация.
Нет, серьезно. Похоже, что прозаик Прилепин вступил в славную пору человеческого и творческого расцвета и написал действительно Большой Текст, каких не было… не будем говорить сколько времени, чтобы не обидеть коллег Прилепина. Не хочется и никому говорить приятное: роман «Обитель» тяжелый, страшный и плотный почти до окаменелости, его надо не читать, а пережевывать могучими, привычными к сырому мясу неандертальскими жвалами. У нас они с божьей помощью давно атрофировались на легкоусвояемых, не содержащих почти ничего десертах — текстах многих современных авторов.
Все-таки взял и зачем-то обидел людей.
Но и приятного вроде никому не сказал.
События в романе Захара Прилепина «Обитель» происходят в первом советском концентрационном лагере на Соловецких островах. На основе богатого, долго и тщательно изучаемого автором историко-документального материала выстроен сюжет, в основе которого любовная линия заключенного Артема Горяинова и чекистки Галины Кучеренко. Композиция закольцована: начинается и заканчивается роман сценой сбора ягод в лесу привилегированной освобожденной от общих работ «ягодной» бригадой.
Сам автор называет изображенный им Соловецкий лагерь особого назначения «последним аккордом Серебряного века». На фоне величественной природы, на берегу Белого моря, на соседних нарах обитают поэты, ученые, просто мальчики из интеллигентных петербургских семей, говорившие на нескольких европейских языках. И озверевшие от водки и кокаина чекисты, и блатные, на протяжении семисот страниц пытающиеся убить главного героя за то, что не поделился материной посылкой, и «фитили», собирающие помои у кухни, и «леопарды» — опустившиеся воры, по мужской надобности использующие кота (надо засунуть его головой в сапог).
А разве у Евгении Гинзбург не то же?.. Не так же ли белы ночи на Колыме, как на Соловках, не столь же величественен пейзаж штрафной эльгенской командировки? Разве описанные ею зеки не помнят наизусть тысячи стихов, знают несколько языков и остаются людьми после всего, что с ними сделали?
Все так же. Аккорд этот звенит весь ХХ век, как звук лопнувшего дрына — палки, которую взводный сломал о заключенного, выгоняя того на работу. Мог ли Прилепин писать о лагерной жизни, не проверив опытным путем? Как Толстой описывал умирание Николая Левина, сам не будучи при смерти? Вот про замедление времени вокруг шипящей гранаты — сколько угодно; и Прилепин, как известно, воевал и в разных интервью любит говорить, что бегать с автоматом совсем не так страшно, как думают не воевавшие мужчины. В этом нет ни капли рисовки, и я уверен, что лично ему, человеку Захару Прилепину, было далеко не так страшно, как получилось потом у писателя в «Патологиях».
Рассказывать, понятное дело, можно обо всем, но есть темы, которые в случае неудачи автора могут сжечь талант. Известны слова Маяковского, что Блок «надорвался» над поэмой «12». И Горький, с которым раньше любили сравнивать Прилепина, не после книжки ли о Соловках окончательно умер как художник?
Автор «Обители» нацелился взять серьезный вес, да еще и поставил рядом с собой своего читателя: смотри, не удастся — задавит обоих. Но Прилепин взял этот вес и написал большой исторический роман, который станет и явлением современной литературы, и с полным правом продолжит традицию «лагерной» русской прозы ХХ века.
«Обитель» тяжело читать еще потому, что постоянно пытаешься сравнить воссозданное автором состояние лагерников с тем, что описывали перенесшие это на себе. Дело вовсе не в «традиции», о традиции при желании можно забыть, а вот внутренность твоя, единственная и родная, постоянно с тобой. Центром и смыслом существования становится еда. Когда перечитываешь «Крутой маршрут» Евгении Гинзбург, начинаешь есть гораздо больше, чем обычно, запасаешься и жиреешь впрок, чтоб не дай бог. Причем не хватаешь и не глотаешь, а медленно и с чувством, как полагается, рассасываешь, растворяешь в себе каждую мясную жилку, хлебную крошку, разбухшую черную родинку-чаинку.
То же и с «Обителью»: я дочитывал роман в прекрасный субботний солнечный день, в живописном уголке Кусковского парка в Москве, на берегу пруда, на фоне шереметьевского усадебного барокко… Над водой легко летали чайки, и я удивлялся: почему это соловецкие лагерники в романе так рады уничтожению каждой из этих отвратительных тварей… Вполне милые птицы… И на очередной сцене с растворением еды в человеке и человека в еде я вдруг почувствовал, что больше не могу. Я поверил. Это очень страшно — остаться без еды еще хоть на полчаса.
Я быстро пошел домой, жрать — минуту назад здоровый, сытый и спокойный человек.
У Чехова, говорите, в русской литературе интереснее всех про еду? У Шаламова, на мой вкус, лучше.
Читая «Обитель», я сначала заносил в отдельный файлик все замеченные мной фирменные прилепинские «фишки», рифмовки, любовные сувениры из стреляных гильз, но быстро убедился, что это дело бесполезное. Текст очень «плотный», и на страницу повествования приходится один-два сильных образа.
В монастырском дворе при лагере живут олень Мишка и собака Блэк, которых постоянно чем-нибудь угощают. Но у героя нет ничего с собой, и он просто чешет собаку за ухом. «Олень Мишка выжидательно стоял рядом: тут только чешут или могут угостить сахарком?» (Бык в «Анне Карениной», который «хотел встать, но раздумал и только пыхнул два раза, когда проходили мимо».)
«Из двух полубогов можно сделать одного бога. Ленин и Троцкий — раз, и готово».
«Диковато было подмигивать одноглазому».
С ужасающей напряженностью, на которую не решился бы, пожалуй, и Михаил Елизаров, написана сцена молитвенного исповедального делирия в церкви на Секирной горе — карцере для смертников, ждущих расстрела. Его возвещает звон колокольчика в руке чекиста, даром что над головой колокол настоящий, который больше ни по ком не звонит:
«Пьянство непотребное. Здесь. Курение дыма. Здесь. Чревобесие. Здесь. Грабеж и воровство. Здесь. Хищение и казнокрадство. Здесь. Мздоимство и плутовство. Здесь.
Всякий стремился быть громче и слышнее другого, кто-то разодрал в кровь лоб и щеки, кто-то бился головой об пол, выбивая прочь свою несусветную подлость и ненасытный свербящий звон. Кто-то полз на животе к священникам, втирая себя в пыль и прах. Небрежение Божьими дарами: жизнью, плотью, разумом, совестью. Так, и снова так, и опять так, и еще раз так — икал Артем, сдерживая смех.
Полезли невесть откуда всякие гады: жабы и слизняки, скорпии и глисты, хамелеоны и ящерицы, пауки и сороконожки… и даже гады были кривы и уродливы: попадались лягушки на одной ноге, прыгающие косо и падающие об живот, глисты с неморгающим птичьим глазком на хвосте, сороконожки, одной половиной ползущие вперёд, а другой назад, ящерки с мокрой мишурой выпущенных кишок, и на каждой кишке, вцепившись всеми лапками, обильно сидели гнус и гнида…»
Я нарочно не касаюсь героев. Их десятки, они расставлены в пространстве романа с непреклонной шахматной гармонией: каждая судьба четко прочерчена, все друг с другом пересекаются, никто не будет забыт, все, конечно, умрут. Взять хоть блатных Ксиву и Шафербекова, которые хотят убить главного героя Артема Горяинова. Он сам, подхваченный небывалым везением, вознесенный в ранг начальственного слуги и оказавшийся почти в безопасности, периодически забывает о блатарях. Я о них не всегда помнил, да и автор, наверное, пару раз запамятовал, но Ксива и Шафербеков ни разу не забыли свои роли. Они ведь живые, тоже какие-никакие, а люди.
Отдельного разговора требует фигуры Федора Эйхманиса, практического основоположника системы советских концлагерей, и других известных чекистов, выведенных в романе. Священники и монахи, ставшие зеками в собственном монастыре — в какой рецензии коснешься этой темы?
Наконец, в «Обители» много комического, и эротического, и авантюрно-приключенческого. После цитаты с гнусом и гнидой, после чекистского колокольчика трудно поверить, что в романе Прилепина борются со штормом двое влюбленных на катере, чекистка раздевает и трогает зека, «словно обыскивая его», а в лисьем питомнике за новорожденными лисятами следят с помощью системы прослушек, установленных в каждой норе. «Лисофон» называется.
Захару Прилепину выпал большой фарт — написать такой роман. Теперь можно и перекантоваться.