Диагностика патологий
/Захар Прилепин «Патологии». АНДРЕЕВСКИЙ ФЛАГ, 2005 г./
Сегодня, когда Захар Прилепин фактически превратился в бренд, настал момент вспомнить о первом импульсе его таланта, принесшем настоящее признание. Конечно, два-три года в нашем книгоиздательском мире, напоминающем пулемет, строчащий новинками, — срок гигантский. Однако «Патологии» — случай особый: некоторые достоинства этого романа были настолько же переоценены, насколько недооценены и не увидены другие. Но по прошествии некоторого количества времени, расставившего всё на свои места, книга стала видна целиком, как снаружи, так и изнутри.
Евгений Николаевич Лавлинский вломился в президиум современной русской литературы подобно бойцу спецназа, нейтрализующему группу террористов. Он будто бы влетел в захваченное помещение в черной маске «Захар Прилепин», выбил тяжелой берцой дверь и выкрикнул традиционное: «Всем лечь на пол! Руки за голову! Не двигаться! Стреляю на поражение!» Легко представить, как кто-то из присутствующих снисходительно ухмыльнулся, кто-то недоуменно замер, а кто-то, последовав приказу, рухнул лицом вниз и закрыл сплетенными пальцами затылок. Но ни у кого вопль штурмовика в маске не вызвал зевоту и желание произнести хрестоматийное «Не верю!».
Второй вопль, роман «Санькя», воспринялся уже поспокойнее, а третьему вторжению бывшего омоновца, сборнику рассказов «Грех», публика сначала мягко поаплодировала, а потом увенчала книгу почетными лаврами.
Теперь Прилепин, не смотря на свои стычки с властью, вполне усвоенный читающим потребителем продукт, если не считать его неотёсанного дебюта. Эту книгу по-прежнему переварить способны немногие.
Сказать, что «Патологии» — топорная работа, значит не сказать ничего. Некоторые его сцены не просто ужасны, они — чудовищны. И речь здесь не о картинах, демонстрирующих развороченные трупы, а о тех фирменных телячьих нежностях, что получили свое развитие в «Саньке» и «Грехе». Вряд ли найдется искушенный читатель, которого не ошеломят постоянного повторяющиеся в интимно-лирических эпизодах грудки, попки, животики. Неужели автор действительно пытался выразить посредством «Дашиных грудок» порыв мужской нежности? Художественный смысл этих, постоянно повторяющихся бисквитных трелей остается за границами понимания.
Кульминационные описания боевых действий состоят из шквала несвязанных реплик и действий в потоке крови, рвоты и мочи. Понятно, что Прилепин стремился этим нагромождением приблизиться к максимальной реальности, к тому самому бреду войны; старался изобразить кошмарное состояние человека балансирующего на ниточке, отделяющей жизнь от смерти. Но вместо драмы вышла затянутая утомительная перекличка героя то с самим собой, то с окружающими персонажами. Создается впечатление, что сам автор не в силах разобраться в путанице безликих персонажей. Зачем ему понадобилось загружать и без того буксующий роман Монахом, Куцым, Шеей, Скворцом, Конём, Хасаном, Скворцом, Плохишом, Кешей, Столяром, Язвой и прочими действующими лицами, безликими и бесполезными в конструкции книги? Может, автору просто хотелось растянуть рассказ на романный каркас? Если так, то изначально плотный материал превратился в тонкую пленку, угрожающую лопнуть от ошибки в расчетах выбранной формы. Как бы сказала героиня этой книги: «Мысли одеты не по росту». И персонажей, и автора буквально разрывает от эмоций и бессилия придать им конкретный вид. В некоторые моменты начинает казаться, что Прилепин мечется, не зная, как сделать повествование захватывающим и при этом выразить ускользающую основную мысль. Поэтому опытный читатель и вынужден разбираться с заковыристым головоломным вопросом: в чем сила этого сырого неряшливого романа?
А то, что дебютная книга Прилепина гораздо мощнее его последующих произведений — нет сомнения. Более того, «Патологии» во многом превосходят тысячи признанных и непризнанных сочинений молодой российской прозы.
Чтобы убедиться в исключительной роли романа на нашей литературных арене, необходимо приглядеться к упомянутым героям-невидимкам и попытаться найти причину, заставившую Прилепина отправить своих персонажей в чеченскй ад.
Сразу необходимо отбросить две распространенные версии: патриотизм и желание «срубить» большой куш. На протяжении всех 350 страниц книги словоохотливые спецназовцы ни разу не обсуждают пути нелегальной наживы и размер денежного вознаграждения. И патриотический пафос тоже не привлекает внимания бойцов. То же самое можно сказать и о диалогах, которые главный герой Егор Ташевский ведет с собой: никаких прагматичных мыслей и имперской героики. Вместо них — постоянный патологический страх смерти. Честный и откровенный.
«Так хочется жить, — вопит Ташевский, которого никто не заставлял ехать в Грозный, — почему так хочется жить? Почему также не хочется жить в обычные дни, в мирные? Потому что никто не ограничивает во времени? Живи — не хочу…»
В другой реплике Ташевского заключено его осознание неизмеримой ценности человеческой жизни.
«Как можно какие-то книги писать, когда вот так вот живого человека могут убить. Меня. Да и какой смысл их читать? Глупость. Бумага»
Порой страх за свою жизнь приобретает панический оттенок:
«Наверняка уже проснулись и еще вчера вечером пристрелялись к полянке, и мин там понаставили. Бляха-муха, какой ужас… Может разбежаться и вдариться головой о кузов? Потом скажу, что у меня было минутное помешательство…»
Со страхом гибели, по мнению многовековой мудрости, может справиться лишь чувство мести, патриотический подъём или инстинкт выживания, заставляющий человека браться за оружие. Ни первого, ни второго, ни третьего герои романа не испытывают. Может быть они экстремалы? Может сладкое чувство риска, что заставляет некоторых лихих ребят карабкаться по отвесным скалам, а других «выдумщиков» закапывать себя на несколько минут в настоящую могилу, гонит Шею, Хасана и Егора Ташевского в чеченскую мясорубку? Похоже на правду. Но то, чем занимаются парни из отделения Егора — слишком грязное, кровавое, тошнотворное дело. К тому же они совсем не похожи на тех, кто ищет острых развлечений. Что-то другое толкает их подставлять свои головы под пули боевиков, хлестать беспробудно водку, отстреливать чуть ли не все двуногие объекты без знаков отличия.
Вероятно, смысл участия героев книги в бойне заключается в чистом протесте. Может даже несознательном, но в протесте. Не в той подростковой мании противоречия, а именно в протесте вкусивших жизнь молодых, но уже повидавших на своем веку всякого, людей.
Вызов нацболов, воспетый в «Саньке», тоже рискующих своей жизнью, — это скорее шоу творчески потенциальных людей, потому что для них самовыражение в приоритете. Для омоновцев Ташевского стремление к публичности осталось за пределами чеченского котлована. Они махнули рукой, а вернее «положили с прибором» на все, вся и всех.
Командир отделения Ташевский протестует против чуждого ему мира, доверху наполненного мерзостью. На вершине его яростного непонимая — девушка Даша, в которую он безумно влюблен. Ее появление в тексте подготовлено ретроспекцией Егора на свою любимую собаку Дэзи. Накануне опасной операции, когда все омоновцы еще живы, Ташевский вспоминает, как однажды в далеком детстве обнаружил свою дворнягу, в которой души не чаял, совокупляющейся с «угрюмым» псом. Не в силах объяснить низкого «предательство друга», он швыряет в Дэзи камни.
На протяжении всей книги Егор мысленно любуется Дашей и размышляет об отношениях с ней. Он страдает от того, что Даша, пораженная невидимой, непонятной паталогией не может «быть с ним» полностью.
«Подходя к её дому, я пытался посмотреть вокруг глазами моей Даши, возвращающейся домой от другого, — тогда, вне и до меня. В голубых джинсиках, ленивая, между ножек уже подтекает сперма, трусики мокрые и джинсики в паху приторно пахнут.
Что она думала тогда? Улыбалась? Шла, как ни в чем не бывало? Хотела скорее замочить, посыпав голубым порошком, нежно-белый комочек измазанной ткани, принять ванну и лечь спать».
Апогей этих щемящих чувств достигает в застольной сцене, когда Даша рассуждает о своих предыдущих любовниках.
«— Знаешь, я сегодня сосчитала всех… — здесь она сбавила скорость разогнавшейся было фразы, — своих… — она еще чуть-чуть помедлила, — мужчин. Если у тебя такое же количество женщин, значит, у нас с тобой начался новый этап»
…………………………………………………………………….
«— Двадцать шесть, — раздельно сказала она и улыбнулась. — А у тебя?»
«— А у меня ты первая, — сказал я, помолчав. Так и не решив еще, что сказать: правду, неправду?»
…………………………………………………………………………
«— Что с тобой? — спросила она. Даша не любила негативных эмоций, замкнутости, мутных настроений… Она совершенно искренне не поняла в чем дело»
«Мутные настроения» — это всё, что не вмещается в идиотически-позитивный глянцевый стандарт, включая стыд и совесть. Разрываясь между любовью, ненавистью, непониманием и обидой Егор оглашает мир душераздирающим криком:
«Если бы ты тогда забеременела, ты бы даже не знала, чье дитя ты будешь носить! Ты изуродовала меня. Ты создала урода. Я тронут до глубины души. Их лица плывут передо мной, их руки распинают тебя ежедневно в моей голове. Я хочу иметь что-нибудь свое!»
Умом он не понимает, что причина Дашиной патологии кроется в потребительском лозунге «бери от жизни всё», в оголтелом эгоизме, внедряемом обществом и неизбежном, впоследствии, одиночестве. Но подсознательно герой романа отвергает мир, сделавший Дашу нравственным инвалидом, не способным любить. Егор Ташевский бросает морально обанкротившемуся миру вызов Хемингуэя, Лондона, Лермонтова, Байрона — он отправляется на войну. Причем не на ясную (хотя может ли быть война «ясной»?), а на мутную, запутанную, позорную, грязную войну. Он предпочитает смотреть на выпущенные кишки, чем смириться с существующим порядком вещей. И это — протест, достойный мужчины.
Это — жест честного человека, убедившегося в несостоятельности показного лжепатриотизма и показных «общечеловеческих ценностей», поступок, дающий гомеопатическую дозу свободы мыслящему человеку, зажатому в тиски феодального государства и западного потребительского мировоззрения. «Патологии» — это мощный заряд здорового, молодого протеста, оформленный в самопальную неказистую оболочку.
За три последующих после публикации романа года заряд не утратил своего взрывного потенциала. Книга по-прежнему пугает и настораживает.