Ничего не происходит?
“Прочитал. Живой роман. Есть новые характеры, неожиданные наблюдения, язык нетривиальный. Но… Здесь же ничего не происходит”.
Все чаще слышим подобные разговоры. Приговоры глубинной литературе. Даже профессионалы разучились воспринимать философский нерв прозы. Редакторы и критики, расслабляясь на детективах, фэнтези, телевизионных “ментах”, сбивают нюх. Небезопасно все-таки дегустатору марочных вин прикладываться к бормотухе.
Высокая словесность негласно капитулирует перед масскультом и расхожей беллетристикой. Когда-то Павел Басинский провозгласил, что писать надо занимательно, как Маринина, и глубоко, как Лев Толстой. Похоже, многие прозаики вняли этому завету, но начали с первой его половины. Всеми силами инсценируют убийства, аферы и “всякие развраты”.
В толковом обзоре Екатерины Тарасовой (“Ex libris НГ”, 30.08.2007) по поводу предыдущего выпуска нашего “Дневника” сказано: “Современной интеллектуальной литературе есть чему поучиться у масскульта”. Тут хочется немного уточнить. Не учиться, а состязаться, перехватывать у писателей-тривиальщиков эмоциональный материал, отвоевывать, а потом обрабатывать его совершенно другим способом.
От Льва Толстого, как ни скачи, в Маринину не заедешь. И наоборот: от Марининой к Толстому нет пути. Историко-литературная дорога из Ясной Поляны неминуемо приведет в Вену Роберта Музиля, в джойсовский Дублин, в прустовский Комбре. Где якобы “ничего не происходит”. С точки зрения потребителя, развращенного легким чтивом.
Модернистский опыт бесфабульного влезания в оттенки человеческих мыслей и переживаний многое изменил в самом организме литературы. Можно ли теперь продолжить его в фабульных формах?
В принципе да. Да, если фабула кристаллизуется как гипербола авторской мысли, как гипербола авторского переживания. Внутренние противоречия житейской судьбы самого романиста — главный и незаменимый материал. Он может быть претворен либо хроникально — с пугающей точностью, либо драматически — с заострением и преувеличениями.
К примеру, если порвалась дружба, ищешь причины этого, как криминалист, собирая максимум улик — поступки, слова, интонации. Любое может оказаться главным. Весь поток важен, вся честная хроника.
А если друг оказался вдруг… в общем, когда предательство очевидно, то для наглядности инсценируешь, скажем, изнасилование (некоторые окололитературные читатели в него даже верят).
И гиперболический путь, и спокойное повествование по принципу “один к одному” приводят к читательскому сердцу, если автор сам не пуст, сам занимательная особь.
Девяносто пять процентов читателей берут книжку в руки с единственной целью развлечься, расслабиться, забыться. Для этого необходим простой фабульный итог — любовный хеппи-энд или разоблачение убийцы. А для чего читают современную прозу остальные пять процентов, “званные” литературой и “избранные” высшими силами?
По нашему разумению, такие личности-читатели ждут встреч с личностями-писателями. Такая встреча и происходит в удачном случае. И не происходит, когда автор внутренне неоткровенен, когда он заслоняется от чужого взгляда щитом. В том числе и фабульным.
Идя навстречу пожеланиям рынка, писатель-интеллектуал иной раз пускается в рассказ о “муках тайного злодейства”. Но сразу бросается в глаза, что идет эта остросюжетная струя не столько из личного постижения действительности, сколько из телезрительского опыта.
Волнительно, скажем, смотреть в криминальной телепрограмме про отъем недвижимости. И поучительно: это же с каждым может случиться. Но когда неизменно спокойный и бесфабульный Андрей Дмитриев нагружает подобным мотивом свою “Бухту радости”, чуть не лишая главного героя квартиры, — возникает только недоумение и масса вопросов по части правдоподобия. Может, серьезной литературе лучше отличаться на поле психологии, по-своему престижной “диалектики души”?
Ан нет! Сегодняшним Львом Толстым у нас то и дело объявляют Алексея Иванова, а его сочинение “Блуда и МУДО” удостаивается запредельных комплиментов. Про “Блуду” не скажешь, что там “ничего не происходит”. Герой то и дело с кем-то совокупляется, причем не по прихоти донжуанской натуры, а якобы в интересах народного дела. И такая мужланская квазиэротика не шибает в критические носы, сходит, судя по прессе, за “Шанель” номер пять.
К тонким же ароматам литературный мир стал нечувствителен. Элементарная “фишка” важнее трепетного художества. Нет на книжных прилавках “Холста” Олега Ермакова. Похоже, этот сочный роман еще не нашел издателя. А ведь его автор так умеет создавать индивидуальную психологическую атмосферу, сопрягать слово с мыслью и эмоцией! Ловить реальность в силки слов, как сам он это называет… Заблудился в литературных коридорах и Антон Уткин с его пластичным, многооттеночным письмом.
Одиночки…
В жизни одиночек, занимающихся индивидуальной духовной деятельностью, сегодня не много внешней занимательности. “История души человеческой” — не самый востребованный жанр. А “если в кучу сгрудились малые — сдайся, враг, замри и ляг!”. Вы не заметили, что на нас надвигается новый тип фабульного повествования — проза коллективистского, тоталитарного сознания? Она выходит на литературную авансцену под громкие продолжительные аплодисменты литературных либералов.
Речь о певце “народного протеста” Захаре Прилепине. Как истинный “нацбол”, он умеет манипулировать. И не только незрелыми умами несчастных малолеток, соблазненных политическими погремушками. На роман “Санькя” клюнули вполне вменяемые и не слишком молодые критики, всю жизнь презиравшие и национализм, и большевизм. А получив эти неблаговонные жидкости в одном флаконе, нюхают и умиляются.
Автор “Саньки” умеет разжалобить доверчивого читателя. Растянуть сцену с затрудненной транспортировкой отцовского гроба ровно настолько, чтобы все зарыдали. И выбить слезу из эстетов, которые вдруг начисто забыли, что приторная сентиментальность — родная сестра жестокости. И театрализованному бунту, описанному в романе, эстеты на всякий случай верят: а вдруг это и есть великая сермяжная…
Языку сермяжному верят. Лишь С. Гедройц (“Звезда”, 2006, № 9) интеллигентно поморщился, углядев нерушимую связь между псевдоповстанцами и властным официозом. Да еще заметил, что автор, как бывший омоновец, “с наручниками, допускаю, управляется ловчей, чем с глаголами”. Допускаем и мы, читая в романе Прилепина такие выражения: “Само знание о первой жене деда поражало Сашу…”, “понял Саша иронично”… Но тут прежде всего не о стилистике речь. А о повороте от идеала свободной личности к стадному идеалу. Вот что происходит. Очередное перерождение литературной интеллигенции. То, что она не брала из рук Проханова, радостно принимает из рук Прилепина. Прямо “жизнь превращаемых”, по выражению нашего грустного учителя Юрия Тынянова.
Не обойтись в России без связи эстетики с политикой. Переплетаются они без спросу, не считаясь с нашими предрассудками и страхами. Индивидуализированная психологическая проза потенциально крамольна. Воленс-ноленс, а вступает в противоречие с конъюнктурой. И рыночной, и идеологической.
Слышим по радио голос Александра Гаврилова, компетентного эксперта по части книжного рынка. Говорит, что современный писатель не может не считаться с рейтингами продаж. Мол, приятно писать для умных, но большинство-то читателей… Тактичная пауза.
Вроде бы резонно. Но ведь это арифметика, как сказал бы Достоевский, не искавший свой “таргет-груп” и считавший, что глубины души человеческой потенциально интересны каждому.
Девяносто пять процентов читательского населения, увязшие в развлекательном болоте, — это не дураки, а просто усталые, замороченные, в какой-то мере зомбированные люди. Широк человек, а развлекательная индустрия его сужает и стандартизует. Но сколько в каждом, самом простом с виду, есть нетронутых нервных окончаний, сколько неиспользованных эмоций. Питается человек черт знает чем, а вкусит подлинной духовной пищи и с удивлением скажет, что “халва даже слаще”.
“Вся сколько-нибудь серьезная современная литература читается трудно, требует определенных усилий. Занимательность у нас сейчас ушла в массовую, жанровую литературу”, — констатирует Ирина Роднянская (“Ex libris НГ”,
6. 09. 2007). Тут нам не обойтись без терминологической, лингвистической рефлексии по поводу самого понятия “занимательность”. Занимательный, по Далю, — “занимающий других или привлекающий внимание, интересный, заманчивый, привлекательный или любопытный”. По Ушакову — “возбуждающий интерес, внимание”. По Ожегову — “способный занять внимание, воображение; интересный”. Потенциально все дефиниции применимы к серьезной литературе. Нигде не сказано: развлекающий.
Чем хотим мы занять читателя?
Не типовой схемой с предсказуемым финалом — это занимает от силы на десять—пятнадцать часов чистого времени, а потом стирается из памяти.
В идеале же книга остается неуничтожаемым файлом, всплывает, вспоминается, участвует в житейской практике читателя.
Мы пытаемся вовлечь человека, открывшего наши книги, в то, что мучительно занимает нас самих. Одна из последних проблем — неоткровенный гедонизм, правящий поступками людей, независимо от их интеллектуального уровня и политических убеждений. “Мне хорошо” — вот что потихоньку делается для современного человека целью и смыслом жизни. Потихоньку не только от других, от общества, но и от себя самого. Самоудовлетворения ищут и в потреблении развлекательного искусства, и в сребролюбии, и в религиозности, и в политическом экстремизме. И это тупик. “Большие перемены” в числе прочего выпустили из ящика Пандоры джинна потребительства. Революционными мерами обратно его не загонишь. Надежда — на естественную эволюцию.
Возможный выход — сопряжение дикой гедонистической стихии с природной же стихией сердечности и самоотвержения. Разглядываем это в жизни своей, чужой, описываем, ждем согласия или спора.
Этим и занимаем своих читателей.
Не принимает читательское большинство? Но раз мы либералы, то не сдадимся на милость возрождающегося тоталитаризма. Если мы эстеты, то не кинемся уступать законам рынка. И не так уж мы одиноки в своем идеализме.
Вдохновляет пример украинцев: Сергея Жадана, Юрия Андруховича, Издрика (советуем запомнить это необычное литературное имя и название его романа “Воццек”). Социальные страсти, любовь, безумие — все это у них не порознь, а в едином сюжетном букете. “Сердцу закон непреложный — Радость-Страданье одно!” Сопряжение гедонизма и сердечности — это не моралистическая норма, а онтологическая реалия.
Фабула и сюжет. Эта фундаментальная антитеза имеет несколько конкретных воплощений.
Скажем, автор берет житейскую историю и лепит из этого материала собственный сюжет. Как Пушкин из нащокинской были про бедного дворянина Островского сделал повесть “Дубровский”.
А то возьмет чужую интригу и из Квитко-Основьяненко изготовит сюжет “Ревизора”, как Гоголь.
А то сам придумает фабулу и перекрутит ее хронологически, как Лермонтов, строя сюжет “Героя нашего времени”.
А то пойдет перебивать повествование вроде бы неуместными лирическими отступлениями, которые в сюжете окажутся не менее важными, чем истории Онегина и Чичикова.
А то из двух фабул сплетет сюжетную косичку, как Л. Толстой из линий Анны и Левина.
А то поведет рассказ так, что сам язык станет частью сюжета, а лексика, интонация и синтаксис — персонажами. Так сказать, “сюжет как явление стиля”, по В. Шкловскому…
Шесть позиций набралось, но это еще не всё. Помимо традиционной теории литературы возможна еще и теория писательская, креативная. И в ее свете весь текст произведения — только фабула. Все события и персонажи, все слова и выражения, все картины и детали, все подтексты и “интертексты” — всё это фабула, но не сюжет.
Сюжет же — то, что во время писания происходит в жизни и душе автора. Субстанция, не поддающаяся эмпирическому описанию и логической формализации. Она может быть уловлена путем талантливой и вдохновенной интерпретации, если вдруг встретится критик с писательской, а не журналистской душой. А может твой сюжет так и остаться тайной за семью печатями. До поры ли, навсегда ли…
Но без него любые фабульные ходы — шаги в пустоту.
«Звезда» 2007, №11
Ольга Новикова,Владимир Новиков