Так тошно! Будет революция…
Я давно собирался написать про революцию. Не про юбилейную февральскую дробь октябрьскую, так, кажется, толком и не осмысленную страной, но уже будто и недоступную осмыслению, уже окаменевшую скелетом тиранозавра в мифологических слоях. И не про августовскую, чей мощный и неповоротливый автор только что еще одушевлял ее, делал фактом настоящего, а не прошлого, — но вот не стало его… Нет, про ту революцию, которая может или не может случиться в России.
Собирался — и все никак не мог собраться. Больно скользкая тема; все параллели и проекции — чреваты пелевинской «лажей» и солженицынской «лжой», всякая поза двусмысленна: как ни вертись, а рискуешь выставиться дураком, пошляком либо сукиным сыном. Да и есть ли она, тема, вовсе? Какая уж тут, милостидари, революция — при костенеющей стабильности, при сумасшедших долларах за баррель, при Стабфонде, при нагуливающем жирок мидл-классе, при неусыпно стерегущем рубежи Родины от «оранжевой» заразы господине С., при том, в конце концов, что на каждого «несогласного» — по пять омоновцев и по десять «согласных», да и больно у этих «несогласных» рожа кажется крива — даже отраженная в милицейском пластиковом щите, любому квазимодо способном придать высокого трагизма…
Отчего-то, однако, каждый второй разговор под крепкое с артистическими и медийными знакомцами утыкается в тему очередного русского бунта: может? не может? Оно, конечно, что взять с легкомысленной тилихенции: выдают за действительное желаемое, или пугающее, или то и другое разом (по принципу: ох, боюсь, боюсь — но уж так достало нынешнее, душное-безвоздушное, что скорей бы все сгорело красным пламенем!). А с другой стороны — в начале прошлого века тоже вот так сидели, булькали водочкой, занюхивали кокаинчиком, призывали и предрекали, вызывая у людей здравомыслящих раздражение и насмешку: дела надо делать, а не революсьёнами бредить! — и таки чем все кончилось? Стоп, это уже параллели, а мы ведь договорились без.
Сидели вот и неделю назад с заехавшим в Москву добрым приятелем П., писателем и национал-большевиком. Он рассказывал, как пасут его ребята из ФСБ в родном городе НН, как после того самого столичного «Марша несогласных» (который он в числе прочих организовывал) его задерживали трижды, как на «малой родине», вызвав на очередную «беседу, сиречь допрос, этого криминального господина», дознаватель сурово поинтересовался: а что это вы делали в столице с числа такого-то по такое-то? «Встречался с Владиславом Сурковым», — честно ответил П. (он, кроме шуток, действительно встречался). Квадратные глаза, немая сцена. «Ну, чего же вы? Запишите в протокольчик-то». Немедленно отпустили.
Прелестная шизофрения не тоталитарного и даже не авторитарного, но сюрреалистического режима: в одной реальности П. имеет беседы с Сурковым и ручкается с Путиным на встрече президента с молодыми литераторами, в другой — за ним ходят топтуны, его задерживают и допрашивают, после публикации неполитического интервью с ним в бюджетной газете редактору звонят с Лубянки… Реальности параллельны; искать в них логические сопряжения — пустой труд. «Я не понимаю, чего они хотят, — говорит П., опрокидывая очередную стопку перцовой. — И мне кажется, они сами совершенно не понимают, чего хотят. Но это в итоге им же и выйдет боком…» Да ну, кривлюсь, скептически ощипывая креветку-к-пиву, дофига ж тут радикал-оппозиционеров, реально способных на революционный порыв, — число исчезающее малое… «А для революции много людей никогда и не нужно», — спокойно возражает П. Кривлюсь опять — но ведь и впрямь, кто воспринимал всерьез тех же большевиков до осени 17-го? Стоп, это уже проекции, а нам ведь их не надо.
ОК, без проекций и параллелей. Логических оснований для революции в нынешней России — нет. Ни для «оранжевой» (ибо она ни с какими «агентами влияния ЦРУ» и «деньгами госдепа» невозможна при отсутствии гражданского зуда — а уж он у нас, спасибо господину С., исправно гасится — телевизионным ли бальзамом, ментовскими ли примочками). Ни для кровавой, цепной не как пес, а как реакция (ибо для нее необходима, вроде бы стиснутая ригидной, устаревшей системой, национальная пассионарность — а можно ли назвать пассионарным нахрапистый суперэгоизм меньшинства и вялый пофигизм большинства, отсутствие интереса к чему-либо, кроме бабла, тотальный конформизм в качестве самой модной ролевой модели — и так далее?). Их, тире, нет, точка.
Но кто сказал, что революции происходят на логических основаниях?
В той же России 17-го ведь не было совершенно той степени бесперспективности и безнадежности, которая логически обосновала бы ее удивительное, лавинное осыпание — «слиняла в два дня, много в три», или как там у Розанова?.. Да, некстати затянувшаяся война, да, набухшие социальные противоречия, да… — но триста лет монархии, богобоязненный мужик, довольно работоспособная экономика, достаточно боеспособная армия… Ё-моё, снова параллели с проекциями, сворачиваем.
Революции, сдается, происходят не тогда, когда все окончательно плохо, — но тогда, когда все вроде бы ничего, однако это «ничего» внезапно перестает удовлетворять практически всех — и всех по своим причинам. Еще один мой добрый знакомец, литератор Б., сформулировал: когда всем вдруг становится слишком тошно; что ж, можно сказать и так.
А ведь всем довольно тошно. И быдлу, и миддлу, и творческой, так ее, интеллигенции, и честным работягам, и энергичным деловарам, и «нашим», и «другим», и даже кремлевским чиновникам, и даже топ-хлоп-менеджерам всякого звена. Иначе откуда б такая степень подспудного остервенения, готового прорваться по любому поводу, такое четкое ощущение вялотекущей войны всех против всех, которая не может в принципе закончиться никакой победой, а может только перестать течь вяло, — его же они и ловят, мои визави-буревестники?
Всем тошно — и поди логически обоснуй, само пройдет или все-таки вырвет, читай — рванет.
Можно, впрочем, попытаться и логически. У меня есть любимая дилетантская метафора, которую всякий серьезный историк, верно, поднял бы на смех, ну, или переформулировал грамотно. Что история во всяком обществе развивается в разных, что ли, параллельных временах — политическом, экономическом, технологическом, гражданском, культурном; и каждое — навроде железнодорожной колеи, по которой тянет состав свой локомотив, сцепленный со всеми остальными гибкими прочными тросами. И пока скорость движения локомотивов более-менее одинакова — все вроде как стабильно, даже если локомотивы синхронно сдают задним ходом. Проблемы начинаются, когда на разных путях темп, а то и направление трагически несопоставимы. Когда культурное, например, экономическое и технологическое время бешено прет вперед — а гражданское тормозит, а политическое то и дело норовит попятиться… Вот тогда стабильность системы теряется напрочь — даром что в котлах гудит пар, колеса вращаются, проводники разносят чаёк. Связующие тросы натягиваются — и достаточно любого кризиса, всякого подложенного на рельсы лома (вроде Первой мировой — но сгодится и штуковина поменьше), чтобы все разом пошло под откос. А пассажиры, глядящие в окна купейных и общих, так ничего и не успевают понять.
Мне кажется, это похоже на то, что случилось в России в 17-м — и еще немного напоминает… вот черт, опять; молчу, молчу.