Сильная жизнь
Захар Прилепин начал крупно — с войны и революции. Большие темы. Мужские темы. «Патологии». «Санькя». На фоне бесконечно множащихся бессильных текстов постмодерна, ложного разнообразия героев, кастрированных авторской волей до недочеловеков, — на таком фоне прилепинская проза читалась ободряюще. Ободряюще потому, что к концу XX века уже начинало казаться, что поколениям нечего сказать друг другу. Казалось, что одни, наши старшие, кто изнемогал под тяжестью мёртвого для них духа рыночного порядка, одиноко надрываются и почти надорвались — как Валентин Распутин в повести «Дочь Ивана, мать Ивана». Казалось, что другие, моложе, ушли из литературной профессиональной среды почти что в одиночество, в «затвор» — как Олег Павлов. А между ними в зрелой силе нынешние пятидесятилетние — вот уже вообще «незамеченное поколение» — продолжают думать и писать, не оглядываясь ни на кого. Просто делают свою работу. И были все глухи друг к другу, изредка испытывая взаимную ревность и, в принципе, не боясь ни разрывов, ни одиночества.
И тогда молодые сказали о войне. Прилепин был на войне — и это самое главное. Но не только Захар — о Чечне и войне писало всё их поколение, даже те, кто не был на войне. Они все болели Чечнёй. Да, вот так — человеческая судьба начиналась войной, но и литературная возрастала на ней же. Не у всех. И тут выживал сильнейший. Прилепин, например, копил внимание к себе с первого романа о войне, а у М.Свириденкова «чеченский роман» не пошёл. Не знаю, из войны ли вырос «революционер» Прилепин или всё было не так, но, как понимаю я, его нетерпимость к современному миру была не столь велика и серьёзна, чтобы можно было говорить о Прилепине-революционере.
Революционерство пригодилось Прилепину для «биографии», «литературной судьбы», в которой по новым условиям должны быть «формулы клипов». «Я занимаюсь революцией» — говорит герой Прилепина. И это уже ослепительно, это уже раздражающе, это уже круто. И, в принципе, если всерьёз отнестись к «революции» Прилепина, то понять её довольно не трудно. В его революции нет ничего больше социально-протестного порыва. Да, собственно, и сам протест не сформулирован, не обдуман и чаще безмыслен. Это — не протестное мировоззрение, но протестное настроение, и это, мне кажется, для Захара принципиально. Принципиально потому, что те, кто жил и шёл впереди, — те слишком много болтали о «духовном опыте», исканиях, «маловнятном понимании добра». И всё это было так легко отдано и предано, потому что их, прежних, «искания» и «духовность» выедены были до дна глубоким разочарованием. А потому они, новые и свежие люди, не хотят рефлексий — вплоть до вызова русской интеллигентской традиции: герой Прилепина готов окончательно решить, что русский человек «не склонен к покаянию», «и хорошо, что не склонен, а то бы его переломали всего» («Санькя»).
Они, буквально битые, узнавшие физическое насилие (и это очень унизительно), будут кричать со страниц прилепинских книг о том, что «у каждого в сердце своя беда»: «мы — безотцовщина в поисках того, чему мы нужны как сыновья», мы вольны и в нас есть «страсть ходить строем», и у нас есть «наша злоба»; теперь время ненавидеть и всё менять, ведь вы, старшие, «принесли страну мою в жертву своим разочарованием»; мы будем жить и чувствовать вопреки вам. Правда, у некоторых героев Прилепина «заниматься революцией» — то же, что у других и слабых — «заниматься сексом». «Заниматься революцией» — это прежде всего определённым образом ощущать себя в мире. Ощущать, как изощряется твоя злоба в адрес тех ментов и прочих спецслужб, которые, как кажется прилепинским героям, только и хотят сделать каждого из нас пустым и ненужным. Ощущать, как пульсирует в жилах кровь гнева, направленного на разрушение их мерзкого, вызверевшего мира. Сладость бунта Прилепин передал точно. Вот в этой сладости и вся фишка. И я его понимаю — руины поверженных бастилий и красное полотнище революции будет всегда волновать «честную и бедную молодость», даже если на этих руинах «дирижирует» такой психопедагог как Э.Лимонов, умеющий потреблять юные души. Впрочем, есть и такая точка зрения, что «проект Прилепин» только и нужен был для того, чтобы мягко и бархатно вытеснить из медийного пространства самого «учителя» — Э.Лимонова. И это почти удалось, если, конечно, «проект» был.
Я не буду подробно говорить о романах Захара Прилепина и его двух книгах рассказов («Грех» и «Пацанские рассказы»). Учитывая весь его творческий опыт, я скажу о двух рассказах и «поэме», в которых есть всё лучшее и всё проблемное в Прилепине. Это — «Жилка», «Грех» и «Русские люди за длинным столом».
«Русские люди за длинным столом» красиво названы автором «поэмой», что, на мой взгляд, совершенно художнически неоправданно и выполнено плохо; а туманное название жанра всего лишь прикрывает некоторую тучность конструкции, расплывчатость мысли, вернее, повторение чужих мыслей: «Народ, воистину, данность в современной России. А нация — воистину — задание» (источник — интеллектуалы круга С. Белковского). Поэза будущей нации для меня сомнительна во всех отношениях. Излишне-претенциозно в ней библейское эстетство: весь зачин — «Русский человек есть глина, в которую до сих пор легко вдохнуть дар, дух и жизнь. Народ — глина, когда в него вдыхают живой дух — он становится нацией» — звучит по меньшей мере странно, если вспомнить, что нация у Прилепина — «это задание» (причём «не для всех»). Отрыжки чужих мыслей подвели Прилепина — западническая концепция не угадана и не почувствована. А если всерьёз, — то, что не стыдно «эксперту» (не знать, что делать с русским духом, проявленном в истории), то стыдно писателю — это как: национальный дух есть, а нации нет?!
Вообще, в красивой позе стоящая «поэма» Прилепина — манифест всеобщего примиренчества, вульгарного братания: это раньше (в конце 90-х) он хотел «убить, физически уничтожить нескольких человек из числа, скажем условно, либералов, либеральных политиков, либеральных журналистов», а теперь, в 2007 году, он смотрит «на этих людей почти с нежностью. Они — одни из немногих, охраняющих то, что крепит и меня». Жаль, что причины «нежности» остались не объяснёнными, как и то «нечто», что крепит этих «немногих», в круг которых теперь попал и наш соблазнившийся автор (дальше правда сказано, что «либерализм ненавижу по сей день как чуму»).
За «длинным столом» Прилепина (он лично наблюдал или знал эти типы) сидят следующие русские люди: деревенские с малой родины, солдатня (срочники и контрактники), «бодрые бойцы спецназа» и отдельные настоящие генералы, национал-большевики, русские парни «из породы новых революционеров», рецидивисты, опера, шофёры, профессора, политики, бизнесмены, «камуфляжная братва», губернаторы, миллиардеры с Рублёвки, люди Кремля. («Там тоже живые люди, они тоже плакали бы, если бы» — так коряво написано у автора, но перед этим у него плакали бомжи, которых лишили жилья на загородной помойке. Сильные ассоциации за тобой — дорогой читатель!)
«Пусть все живут» — и миролюбиво, и всечеловечно, и всеобъятно-слезливо, и противно-сентиментально заявляет автор. Но тут же, через несколько абзацев своей поэзы, восклицает: «Есть кровь, и почва, и судьба. И речь, пропитанная ими». Красивая фраза эта могла бы быть подлинной и мужественной, если бы хотя бы в чём-нибудь конкретном она узнавалась (не считать же, что у всех, сидящих за символическим прилепинском столом, есть некая «одинаковость» — не знаю, правда, как и какой «кровью», а особенно судьбой, измерить «одинаковость» срочника, политика и миллиардера с Рублёвки. Впрочем, я понимаю — Прилепин, если и не начитался, то «полистал» книги, излагающие концепции этнонационализма.
Мне противно было читать эту неумную «поэму» Захара, пропитанную каким-то духом вертлявости сразу по всем направлениям. Русский народ называет этот процесс так: «Одна ж.а — семь хвостов». Представляю, какую нацию построит такой «активист», тем более что он сам признаётся, что ходит по нашей земле со странным чувством, что ему «всё отзывается вокруг»: «Наверное, так ходят лесники по любимому лесу». Что тут сказать? В какой-то горячке примиренчества писалась несчастная поэма — слишком виден грим на чужых мыслях, усвоенных плакатно и с ненужным доверием к ним; слишком мало подлинности и собственной внутренней работы. Прилепин (нацбол и бывший омоновец) теперь способен к большой и неразборчивой «человечности» — и это единственный итог его плохой «поэмы». Печально.
На самом-то деле, о чём умеет писать в полную силу Захар — это о любви, свободе и «пацанской» дружбе. Свободу он понимает по-мужски: ему кажется вполне подлым желание избавиться от всякой ответственности, ему ненавистна пустая трескотня рыночного времени, его герои не нуждаются в том, чтобы кто-то снял с них чувство ненависти к ненастоящему, «бумажному» миру. В «Жилке» как раз и переплелись эти главные темы — любви и свободы, особенно обострённо чувствуемой перед угрозой её потерять.
Рассказ дышит просторно, вольно, но постепенно наполняется сдержанной тоской, чтобы потом, в финале, выплеснуться радостью мужской дружбы. «Жилка» — просто рефлексия-воспоминание о ссоре с женой и прозрачном мае; о большой тайне любви между этим мужчиной и этой женщиной, — о тайне, неизбежно убывающей в усталой, «почти неживой» его женщине. Прилепин много сказал существенно-простого о своём герое в этих скупых описаниях — нет, не секса, но состояния «мы вместе» через самые тесные, подспудные объятия — во сне. Эта тесная телесность, эта переплетённость, врастание друг в друга — будто ещё и страх потерять друг друга, будто чистая удивляющая радость одной плоти мужа и жены. А потом будут утраты — жизнь ли, сами ли украли друг у друга эту хрупкую близость? «Я обнимал её, — но она отстранялась во сне… Я помню это ночное чувство: когда себя непомнящий человек чуждается тебя, оставляя только ощущение отстранённого тепла, как от малой звезды до дальнего, мрачного, одинокого куска тверди. И ты, тупая твердь, ловишь это тепло, не вправе обидеться». Жёсткая пластика рассказа становится несколько иной именно тогда, когда герой помнит о «счастье любви»: «А ведь какое было счастье: тугое как парус». Жар от любовных строк остаётся, однако, внутренне-сдержанным. Вообще в любовной теме Прилепин умеет себя «держать в узде», что только лучше и ярче передаёт ощущение благодарной — мужской — сильной нежности: «Верность и восхищение — только это нужно мужчине, это важнее всего, и у меня было это, у меня этого было с избытком! — вдруг вспомнил я с благодарностью». Мужчина без своей женщины-жены, которой он дарует материнство, отлучён слишком от многого: отлучён от полноты мира, от радости сердца и «огромного света». Да, собственно, счастье, которое было, и делает его бесстрашным и сильным, возвращает ему достоинство — он не желает бегать как заяц, петляя и заметая следы, от опасности (возможного ареста). Вообще этот переход в состоянии героя напомнил мне классическое: толстовского Пьера, который вопрошал, — и это вы думаете взять меня в плен? Мою бессмертную душу?
Да, вечером герой снова поругается с женой (привычная ругань, обрамляющая рассказ, — это своеобразное «ношение ада в себе»). Впрочем, всё равно и это нестрашно, — ведь он навсегда знает, «что такое ладонь сына и дыхание дочери», разрывающие его сердце нежностью; ведь в нём навсегда это звонкое чувство любви-памяти к своей жене.
«Жилка» — это ещё и состояние героя в канун возможного ареста (ведь он «занимается революцией»). Впрочем, как он ею занимается, мы не узнаем, кроме того, что «водили… вдвоём страстные, бесстрашные колонны пацанвы по улицам самых разных городов нашей замороченной державы, до тех пор, пока власть не окрестила всех нас разом мразью и падалью, которой нет и не может быть места здесь».
Главное другое — главное что эти, которые схватили его друга Хамаса, (а в конце рассказа он свободен), эти хотят «лишить меня тепла, простора, мая». Революция и возможная опасность тут тоже даны как бы и не всерьёз, но для определённого психологического конфликта с тем сугубо гладким и причёсанным культурным пространством, которое любит обуржуазенная проза.
Революция — социальное или асоциальное действие у Прилепина? Нет, не социальное — у Прилепина и его героев нет программы, стратегии, тактики, крупных политических идей. И Санькя, и герой «Жилки» никакие ни островские Павки и ни горьковские Павлы. Прилепинский герой совсем не готов к тому, чтобы корректировать ход истории (ход жизни в России) сознательной жертвой. Да, герой-контрактник в «Патологии» рискует, но и не размышляет совсем об этом. Да, герой «Жилки» тоже рискует, но и оправдание-опору своему риску ищет не в мыслях, а в действиях. И хотя они иногда и вспоминают «режим», — всё же критика эта касается эфэсбэшников, ментов, т. е. людей структуры, людей «в форме». Никакого революционного мировоззрения собственно нет и в помине, как нет и героя, пытающего жизнь, проверяющего на деле какие-либо идеи жизни и революции. И это понятно — если бы всё это было, да к тому же изложено всерьёз, «по-взрослому», Прилепину бы не дали развернуться. Ведь в «Саньке» «революция» всего лишь выступает в лёгкой деструктивной форме, а значит — приятно-асоциальной (поговорить же о революции, оппозиции, сопротивлении — это вам, пожалуйста, сколько угодно можно! Всё равно давно никто и никого — если не выгодно — не слышит!) НО асоциальность-протестность в современных условиях, сумблимированная в литературу, стала стержнем обновления самой литературы. Это-то всем критикам (независимо от прежних позиций в литературе) и понравилось. После придурков, которые ели свой кал; после мерзких старушечек Авдотьюшек, странного народца-уродца и рядом с припадочными извращенцами, дебилами, например персонажами елизаровских «Кубиков», прилепинский герой выглядит положившим предел литературному нигилизму и обладающим шансами противостоять антиидеалу современной литературы (здесь я должна уже вспомнить и С. Шаргунова с его фантастическим — для меня — оптимизмом). Конечно, они писали контрлитературу по отношению к мейнстриму — всему известному и растиражированному.
О каких «шансах» я говорю?
Во-первых, мы видим некоторое возвращение на классические устойчивые позиции: над жизнью у Прилепина и Шаргунова всё-таки есть Судия, а значит — не всё позволено. Для моего поколения в этой позиции нет никакой смысловой и жизненной новизны — но Прилепин и Шаргунов высказали её после чудовищной деструктивности «ликвидаторской литературы» постмодернистов, потому и прозвучала она оздоровляюще.
Во-вторых, у Прилепина нет радикализации повседневности: обыденное, частно-интимное, напротив, для него альфа и омега бытия; привычный реестр счастья — это и есть внутреннее ядро его прозы. Обыденность совсем не деспотична — она всегда источник радости, потому что в ней была существенная простота — был дедов дом, была бабушкой поджаренная картошка, был «весь этот день и его запахи краски, неестественно яркие цвета её, обед на скорую руку — зелёный лук, редиска, первые помидорки, — а потом рулоны обоев, дурманящий клей», а «под утро пришла неожиданная, с дальним пением птиц, тишина — прозрачная и нежная, как на кладбище» («Грех»). Была яркая и жаркая ранняя любовь, в которой всё было скромно и бестелесно, но которая научила понимать собственное тело, угадывать грех его желаний. «…Всякий мой грех… — сонно думал Захарка, — …всякий мой грех будет терзать меня… А добро, что я сделал, — оно легче пуха. Его унесёт любым сквозняком…». Чистая и ясная проза.
Вообще строительство амбициозной литературной траектории Захару Прилепину удалось: патриоты до сих пор полагают деревенское происхождение (а наш герой родился в рязанской деревне) гарантией настоящести, националисты-интеллектуалы ценят брутальность, действенную мужественность его русского героя; оставшиеся либералы сильно заматерели, но не настолько, чтобы не поддерживать оппозиционность в других. Прилепин — государственник, предвещающий гибель государства. Прилепин — «скорее патриот», работающий на либеральной территории (он считает, что преодолел границу деления на патриотов и либералов, но на самом-то деле тут что-то другое, что я ещё не продумала до конца, а потому помолчу). Найти у Прилепина высказывания прямо противоположные, и по этой причине могущие устраивать всех, нетрудно. Но у Прилепина не найти серьёзной дискуссии ни с теми, ни с другими (зато есть дискуссия с Авеном и Собчак). Не знаю, быть может, писателю это и не нужно? Я понимаю, почему они, молодые, не стремятся в Союз писателей — он им всё равно бы ничего не дал, как не дал и более старшим поколениям.
Это правда, что деревенские корни Прилепина дали ему много того, чего нет у городских. Земляной, животный (живот-жизнь) привкус его прозы очевиден и силён: «Всё это живое, пресыщенное жизнью в самом настоящем, первобытном её виде и вовсе лишённое души, — всё это с яркими, цветными, ароматными внутренностями, с раскрытыми настежь ногами, с бессмысленно задранной вверх головой и чистым запахом свежей крови не давало, мешало находиться на месте, влекло, развлекало, клокотало внутри. …Та самая, тягостная ломота, словно от ледовой воды, мучавшая его, нежданно сменилась ощущением сладостного, предчувствующего жара. Жарко было в руках, в сердце, в почках, в лёгких: Захарка ясно видел свои органы, и выглядели они точно теми же, что дымились пред его глазами минуту назад. И от осознания собственной тёплой, влажной животности Захарка особенно страстно и совсем не болезненно чувствовал, как сжимается его сердце, настоящее мясное сердце, толкающее кровь к рукам, к горячим ладоням, и в голову, ошпаривая мозг, и вниз, к животу, где всё было… гордо от осознания бесконечной юности» (всё это роскошное физиологическое письмо связано с наблюдениями героя над зарезанной дедом и освежёванной свиньёй). Этим крепким инстинктом жизни, принятием её всякой-разной, всякой-любой, кажется, и особенно привлекательно творчество Захара Прилепина для современников.
Прилепин, когда основные литературные игроки либо блефуют (изображают, что они писатели), либо «работают» над тем, чтобы литература из постмодернистской превратилась в постчеловеческую (см. Ю.Буйда, М.Елизаров), — Прилепин в этой ситуации предложил иное отношение к миру: он утверждает состоятельность тварного мира, он защищает право человека на простейшее и фундаментальное в бытие. Цивилизации смерти, — «технологичному и сознательному отвержению жизни» (а именно такова она сейчас), — он противопоставил идею жизни как полыхающей, роскошной силы. Жизни юной, огненной, злой и активной, с мужественной и безжалостной волей, где беда и любовь, где ненависть и чистый запах младенца, где кровь, боль и неистовая тоска, где хлеб и водка, где родина и любимая женщина абсолютно равны друг другу: «Бог есть. Без отца плохо. Мать добра и дорога. Родина одна». Аксиомы. Они — генетический код прозы Захара Прилепина, настолько же не желающего никакого истощения внутренних, скрытых задач этого «кода», насколько и «не заметившего», что «реальный мир» вновь вошёл в моду. А значит — главные инстинкты, «романтическое мужество» и молодой «бунт проклятых», продлённые без мысли во времени и пространстве (от глубины живота — ввысь), чреваты разложением и бесплодием. А значит — они вновь должны быть преобразованы, напитаны, защищены сознательной силой традиции, к огромному ресурсу которой Захар Прилепин только прикоснулся. Проза Захара Прилепина — энергетическая. Только в отличие от тупых напитков-энергетиков, в ней доминирует настоящая сила жизни, крепко заточённая им в слово.