Время Прилепина
Я сразу отнесся к этому парню с большим интересом и в рекордные сроки сделался горячим его почитателем.
Однако медийная визитка “писатель Захар Прилепин” долго смущала.
Причина, понятно, здесь не в Захаре, а во мне. Еще – в Льве Толстом и Александре Генисе.
Для меня он стал писателем после книжки пацанских рассказов “Ботинки, полные горячей водкой” (как многие снобы, я считаю, что хороших романов в России немало, а вот с качественной русской новеллистикой хуже; впрочем, это вопрос не к писателям, а к издателям). После эссе о Юлиане Семенове, Проханове и великолепном Мариенгофе (и вообще обеих книжек эссеистики). Плюс “Именины сердца”.
Окончательно же утвердился он для меня в писательском статусе и звании после выхода биографии Леонида Леонова в молодогвардейской серии ЖЗЛ.
Для окололитературного трутня типа вашего покорного слуги (собственные проявления на художественной поляне малы по объему и неубедительны) звание русского писателя почти сакрально. То самое ленинское, честное, анкетное “литератор” – кажется ближе. А до писателя расти и расти. Хотя бы бородой.
Некогда я прочитал в одном местном совписовском издании (альманахе Саратовского отделения Союза писателей России, и назвался он то ли “Литературный Саратов”, то ли, в инверсию, “Саратов литературный”) поздравления какому-то тамошнему начальнику с 60-летием.
Коллеги писали что-то типа: уж сколько лет мы вместе ходим писательскими тропами!.. Эти “писательские тропы” меня, помню, страшно развеселили, а потом озадачили: что и где это – писательские тропы? Именно на них принимают в писатели? Или допускают к ним уже принятых?
Забавно, что в прилепинской книге о Леонове я встретил старых знакомых – “писательские тропы”. В виде подписей к фотографиям: “за писательскими разговорами”, “писательский отдых в Крыму”… Видимо, полноценно став писателем, Захар продолжает полагать статус сакральным, то есть, по-русски, слегка вышучивать. А, может, это не он, а молодогвардейские издатели.
…Когда пошли разговоры о Прилепине, я зачислил его по разряду экологических ниш. Нацбольский писатель, почему нет, прикольно… Как у Аксенова в “Острове Крым”: “Есть уже интересные писатели яки, один из них он сам, писатель Тон Луч”…
А Захар работал, и демонстрировал все с точностью до наоборот: не изоляцию, но экспансию. Знание 14-ти ремесел, как один известный русский царь. Оказалось, что он умеет в литературе почти все. Ну, или очень многое.
Вместе с тем, общеизвестно: еще Лев Толстой сетовал, как нелепо начинать чистую страницу судьбой некоего придуманного героя, который встает с кровати и подходит к зеркалу. Александр Генис дал имя этому типу – в эссе “Иван Петрович умер” и почему-то решил, что старая идея Льва Николаевича стала особенно актуальна после августа 1991 года.
На самом деле, это все издержки русского литературоцентризма, действительно, бессмысленного и беспощадного. Она, литература, в России такая – ты ее в дверь, она в окно, и обличья на ходу меняет, и подметки рвет с репутациями вместе. А иные репутации восстанавливает.
Нон-фикш не только уравняли в правах с художественной литературой, но и писателям маякнули определиться, кто более матери-истории ценен.
Но Прилепину и этого оказалось мало: он, помимо литературы, занимается журналистикой, культуртрегерствует, активен в ЖЖ-сообществе и вообще Сети, выступает собирателем и каталогизатором собственного литературного поколения, подводит под него идейную базу вкупе с историческим фундаментом.
Аналогия с Максимом Горьким напрашивается сама собой. Не я ее придумал – предложили некоторые критики, правда, в узком случае “Саньки”.
“Даже в уголку, вишь, (…), сочинитель сидит, на манер Максима Горького” – это уже из Леонида Леонова, “Вор”.
Подозреваю, кстати, что к литературному наследию Алексея Максимыча Захар, скорее, равнодушен.
Из современников Прилепину ближе всего Дмитрий Быков (кстати, автор хорошей книги о Горьком) – именно как литератор-многостаночник, единомышленник в плане идей и репутаций, распахнутого восприятия реальности. Но у Захара куда более яростный темперамент, он обладает цельным мировоззрением, в отличие от Быкова, которому хороший, но нетвердый вкус его заменяет. Ни в коей мере не пытаюсь противопоставить друг другу двух отличных авторов, да и вряд ли это у кого-нибудь получилось бы. Дело в другом: именно Быков вдохновил Прилепина на ЖЗЛ Леонида Леонова. То есть направил коллегу в нон-фикшн, в биографы. “А поди-ка попляши”. Любопытно, что сам Дмитрий Львович писательский статус всячески высмеивает, и гордо именует себя журналистом.
1.
Можно было бы ограничиться рецензией на одну эту выдающуюся книжку, но тогда пришлось бы писать о Леонове. А я замахнулся на “время Прилепина”, и в свежей ЖЗЛ, на мой взгляд, оно тикает громче и выпирает силовыми линиями круче, чем в прежних его вещах.
“Игра его была огромна” – взятая в подзаголовок биографии фраза Леонова сейчас в равной степени относится и к Захару. Его идеям, претензиям и амбициям. На фоне нашего времени, естественно – с мелкими его людьми и коротенькими, как у Буратино, мыслями.
2.
Вернуть странного автора Леонида Леонова (само имя которого звучит как палиндром “Сын Льва Львов сын” – что-то такое) в сегодняшний широкий читательский оборот – из этих амбиций основная, но не главная.
Но! Едва узнав, что Прилепин пишет о Леонове для ЖЗЛ, я взялся читать Леонида Максимовича. Увы и да, именно читать, а не перечитывать. Благо, имелся девятитомник, издания Худлита, 1962 года, в свое время подаренный мне Сергеем Боровиковым. Сергей Григорьевич тогда переезжал на новую квартиру и отказывался от лишних книг. Я же, по своей книжной жадности да из уважения к старшему товарищу, отказаться не смог, хотя и умаялся, тащивши. Но девятитомник-то я взял, а вот о самом Леонове, помимо набора либеральных клише (у Захара – “совпис, многократный лауреат, орденоносец, “Русский лес” и что-то там еще…”), знал мало. Запомнилась фраза самого Боровикова о “хитром словесном механике” да эссе Бориса Парамонова “Гибель Егорушки” – как часто у него, забавное, но поверхностное и нахальное.
Словом, Захар мне Леонова открыл, хотя многих его оценок я пока, в процессе, и не разделяю. Но, может, потому, что в моем девятитомнике нет “Пирамиды”?..
Писательская биография – всегда биография литературная, тем паче, что жизнь Леонида Леонова, после 22 лет, с тех пор, как он сделался профессиональным литератором, была не слишком богата внешними событиями. Леонид Максимович – не глубоко почитаемый им Достоевский и не Лимонов, глубоко почитаемый Прилепиным.
(Эдуард Лимонов и Захар Прилепин – отдельная тема, как-нибудь потом).
Биограф, однако, настаивает, что внешняя жизнь Леонова неотделима от его литературы, именно юность писателя и Гражданская война (с короткой службой в белогвардейцах и под англичанами в Архангельске перед поступлением в Красную Армию), леоновскую литературу сделала и определила. Ее драматизм, психологизм, подпольное сознание ряда персонажей, нерв, язык и героев. Вернее, классификацию этих героев строго по парам, которая есть не что иное, как внутренняя раздвоенность самого автора.
Достоевский был для Леонида Леонова не только литературным учителем, но спутником-мучителем, состоявшейся моделью писательского поведения, вечным сталкером по мрачной вселенной подпольного сознания.
Впрочем, Леонов каторги избежал, хотя несколько раз бывал на волоске.
Идейно-философскую полифонию Федора Михайловича Леонов поместил в прокрустово ложе соцреализма. Снабдив отрицательных героев не только фрагментами своей биографии, но и собственными мыслями. Точнее, образом мышления и его направлением. Прилепин настаивает: Леонов здесь был первооткрывателем, и логика кривого зеркала работала множество лет, сформировав даже не целый жанр, а тип искусства.
И, возможно, многому, что есть хорошего в нашем поколении, мы обязаны именно доказательствам “от противных”. Положительных выслушивали, как школьных учителей – вполуха, и потому, что никуда не денешься. Учились – у отрицательных. Там было, что послушать и чему подражать. Белогвардейцев, уголовников, философствующих алкашей и даже шпионов с любовью вытачивали писатели, с наслаждением играли актеры, и бережно увековечивал фольклор.
Чтобы не брать хрестоматийные “Семнадцать мгновений весны” с лихим шабашем отрицательных героев-симпатяг, напомню другой народный сериал. На цитаты разлетелось примерно одинаковое количество афоризмов Жеглова и Горбатого (оба, в разной степени, отрицательны, хотя первый, скорее, по задумке бр. Вайнеров, но не Говорухина). А кто помнит высказывания Шарапова? Разве когда он в обличье отрицательного, по ходу спецоперации.
Другое дело, что Прилепин немного пережимает с белогвардейским ключом к биографии классика, приближаясь к границам интеллектуальной спекуляции в духе Синявского-Терца (“Пушкин – вор”). Или структуралиста Игоря Смирнова, выводящего генезис творчества Иосифа Бродского из преступления. Все это забавно, дизайнерски, но при разговоре о столь масштабных художниках обедняет картину, переводит ее в черно-белый регистр.
Как будто, по примеру некоторых русских поэтов, Леонов обзавелся не Черным, но Белым человеком. Однако, в отличие от Есенина, отношения у них сложились вполне конструктивные. В моменты творчества Леонид Максимович приглашал Белого к столу. А когда обоими вдруг начинало интересоваться государство (или ощущалось, что вот-вот заинтересуется) писатель прятал вечного спутника под замок в амбар. Как дезертира в прифронтовой деревне.
Да, для самого классика, к тому же еще сделавшего политически пикантный эпизод вечным двигателем собственного творчества, все это естественно. Даже когда времена смягчаются, опасность разоблачения отступает, архивы подчищены, он возвращается к теме, трогает и расчесывает любимую болячку. Чисто урка, доводящий себя до истерики по мелкому поводу – неважно, функционален припадок или затеян ради искусства. Это уже модель поведения.
Леонов хулиганил масштабно – не только историю службы у белых, но и географию обозначал, однако ведь и логика сталинских расправ в 30-е далеко отошла от классового принципа “свой – чужой” первых лет революции…
Однако исследователь не может не знать: у каждого второго из советских писателей, включая самых крупных, имелся в биографии если не прямой политический криминал, то известное количество белых пятен. Которые при желании могли стать и топливом для творчества, и материалом дела.
Захар справедливо пишет о белогвардейском в прошлом прапорщике Евгении Шварце, но почему-то не упоминает о куда более красноречивом эпизоде в биографии Валентина Катаева – многолетнего леоновского соперника и недоброжелателя. Дворянин, офицер, Георгиевский кавалер, побывавший в Гражданскую в застенках ЧК – мотивы эти полновесно звучат в поздних мовистских повестях “Трава забвения” и “Уже написан Вертер”.
“Нынче все не без пятнышка, Зоя. Только одни таскают на плечах, другие прячут за пазухой…” – говорит мать дочери в леоновской пьесе “Метель”.
3.
Куда более мощно заявлена другая жизненная линия – история негромкого бытового мужества, сохранения собственного достоинства, нежелания спекулировать внелитературными обстоятельствами. Как в железные времена, так и в те, где от железа остается лишь кислый запах.
Прилепин сознательно не педалирует эту линию, не возводит ее в концептуальный ранг “белогвардейского ключа”, поскольку материал тут говорит сам за себя.
Страницы о поздних 30-х – самые сильные в книге, читаются с немеханическим увлечением и горловой сухостью. Все знаменитые процессы сопровождались, как в античной трагедии, хором, причем писательским, как будто Сталин и затеял в 1934 году Союз писателей для шумового сопровождения чисток в высших эшелонах… Статьи-вопли с людоедскими призывами, кликушество, расстрельные диагнозы, под ними подписи мастеров слова… Нельзя сказать, что мы этого раньше не знали, но мастерство Захара таково: ты представляешь конвейер, по полотну которого ползет человечья расчлененка вперемежку с клочьями растерзанных душ.
Леонид Леонов, такой, по позднейшему общему мнению, совсем советский, практически не участвовал в этой вакханалии самоистребления. Из него, в 30-х сильно потерявшего в статусе, то и дело склоняемого, неблагонадежного, тогда клещами вытащили всего пару реплик-подписей в общий хор, что на фоне регулярных сольных выступлений многих коллег-попутчиков выглядело едва ли не крамолой. По малости, дискретности участия в общем хоре тут с Леоновым сопоставим только Пастернак. Кстати, под письмом с требованием расправы над подсудимыми по делу “военных” (Тухачевский и Ко) подписи Леонова, Пастернака и Шолохова появились без их согласия.
А еще раньше, Леонов, приглашенный Горьким в составе большой писательской группы побывать на Беломорканале, в поездке поучаствовал, но по результатам ничего не написал. “Не дал”, как тогда говорилось.
Вообще Прилепин, никак этого не обозначая, вдребезги разбивает либеральный литературный миф. О жертвах “постановлений”, гонений и пр.
Гамбургский счет у нас вообще не в моде, но если разобраться, и тут игра будет огромна. По тем же постановлениям в лидерах окажутся не Ахматова и Зощенко, но вовсе даже Демьян Бедный, имевший два именных постановления от высших партийных органов. Более-менее известен разнос с последующим запретом (постановлением Политбюро!) оперы “Богатыри” по либретто Бедного. И совсем мало помнят отповедь Сталина (с постановлением секретариата ЦК) фельетонам Демьяна “Без пощады” и “Слезай с печки”. Плюс в конце 30-х бедолагу и вовсе вычистили из партии.
Имел свое именное постановление с запретом пьесы “Метель” и Леонид Леонов.
Статьи “Сумбур вместо музыки” или, скажем, “Внешний блеск и фальшивое содержание” до сих пор на слуху, однако каждый крупный художник тогда мог продемонстрировать десятки подобных в собственный адрес, хотя, конечно, не все печатались в “Правде” и были прямым руководством к травле и запрету. Леонов имел свое портфолио, поувесистей многих.
Все помнят, что Сталин звонил Булгакову и Пастернаку, но был звонок вождя и Леонову.
И т. д.
Дело тут не в подсчете трудодней в расстрельные годы и оплеух от власти, а в ущербности мифологического сознания. Сложись чуть по-другому пасьянсы, и Леонов сегодня бы значился в либеральном иконостасе пониже Ахматовой, повыше Бабеля. Собственно, Захар, вполне по-борхесовски, предлагает поиграть в этот сад расходящейся дроби. Вот случись, скажем, исчезновение Леонида Максимовича в конце 30-х… Когда за плечами у писателя тексты далеко не ортодоксальные, ранняя почти мировая слава и, да, травля, переводящая в небытие…
Альтернативной историей Прилепин, впрочем, не дает себе увлечься. Все это интересно и даже захватывающе, но цель его – дискредитация мифа, а не создание нового.
Другое дело, что мифологическое сознание цепко, и не отпускает до конца даже людей, свободных от него не только внешне, но и пытающихся освободиться внутренне. Возможно, помимо воли Захара, сей феномен продемонстрирован второй центральной линией книги – литературной биографией героя.
Эпиграфом, а то и ключом, не хуже белогвардейского, здесь мог бы сработать довлатовский анекдот об отсутствии разницы между советскими и антисоветскими писателями.
Захар предлагает концептуальный, глубокий разбор леоновских книг, но на втором плане всегда присутствует определение тайной (латентной) ориентации той или иной вещи относительно советской власти. Иногда до прямого подсчета фиг в кармане, а то и прямо ей в физиономию.
В какой-то момент это начинает выглядеть летописью спортивных достижений.
И все же биограф прав, а метод, избранный им, справедлив.
Я, опять же, опущу собственную оценку леоновских текстов, но выскажу принципиальные, мне кажется, соображения: почему Леонова, со всей его не анти-, а, скорей, несоветскостью, никак нельзя отделить от советского проекта.
Ну, ясно, что век Леонова равен веку двадцатому, и семьдесят советских лет – весомейшая часть обоих.
Тот же Парамонов удивляется ранней огромной славе Леонова 20-х – “тогда все так писали”… Отчасти верно, но именно у Леонова впервые четко были обозначены не только национальные и отнюдь не марксистские, но сектантские корни русской революции. Задолго до Дмитрия Галковского и Александра Эткинда. Собственно, поэтому его заметил и благословил Горький, торчавший на обеих темах – русских сект и русской революции.
Сходный тематически и, похоже, задуманный в пику Леонову “Кремль” Всеволода Иванова появился позже. Метафизика Андрея Платонова восходила скорей не к сектантству, а к русскому космизму.
В сталинские годы, на которые пришелся человеческий и творческий, несмотря на двусмысленное положение, расцвет Леонова, Советская власть стала единственной осью координат. А Леонид Максимович, и тогда озабоченной метафизикой (“Пирамида” начата в 1940 году) и онтологией “человечины” (легендарное его выраженьице), искал местонахождение линии горизонта. И был уверен, что Небеса с землей соприкасаются именно в России. В советской России. Он (во многом с подачи того же Горького, утверждает Прилепин) пережил свой период очарования проектом. Не так экзальтированно, как Пастернак, не столь органично, как Шолохов, и не с такой расчетливостью, как Катаев. Но основы производственного романа заложил. Другое дело, что это был за роман…
(Уместно вернуться к ранней славе и авансам. Леонова в 20-е горячо приветствовала и русская эмиграция. Издавали, покупали, читали. И фишка явно не в анти- или “несоветскости” Леонова. Пиком признания стал очень достоевский “Вор”. Эмигрант консервативен – в Леонове видели продолжателя великой русской литературы, по линии Федора Михайловича. Всем было интересно, как бы написал Достоевский про революцию. Роман “Дорога на океан”, на мой взгляд, получился куда более “достоевским”, чем “Вор”. То есть Федор Михалыч взялся ваять советские производственные романы… Можно себе представить разочарование Георгия Адамовича.)
А после войны и официального признания (слабо сказано, из сомнительных – да в классики, рядом с Шолоховым) у Леонова, собственно, и вариантов не оставалось. Брак с властью был не столько по расчету, сколько по привычке. После Сталина (а, точней, “Русского леса”) появилась возможность жить хорошо и еще немножечко шить. Леонид Максимович ею охотно пользовался: обживал реноме едва ли не первого отечественного эколога, возводил “Пирамиду”, изредка даже хулиганил. Очень солидно, по-консервативному.
4.
Третий из магистральных путей биографии от Прилепина – взаимоотношения Леонова с сильными мира сего и всего мироздания: Горьким, Сталиным, Господом Богом.
О Горьком было раньше, и будет еще.
А вот Сталин собственной персоной появляется в книге лишь однажды. В 1942-й, самый трудный военный год, Леонов пишет пьесу “Нашествие”. Вспоминает: “Вдруг звонок. Поскребышев. “Как живете?” – “Живу”. – “Пьесу написали?” – “Написал. Отправил. Не знаю, читали ли?” – “Читали, читали. Сейчас с вами будет говорить товарищ Сталин”. Тот включился без перерыва и сказал: “Здравствуйте, товарищ Леонов. Хорошую пьесу написали. Хорошую. Собираетесь ставить ее на театре?”
Еще раз Сталин появляется опосредованно: прочитав “Дорогу на океан” (где прототип Курилова угадывается мгновенно, разве что с испугу тогда делали вид, будто не угадывали), сделает единственное замечание и передаст его Леонову через секретаря правления СП Щербакова. Суть просьбы – “перенести обильные и сложные комментарии, расположенные под чертой едва ли не на каждой странице фантастических глав, в основной текст”.
Захар, удивляясь и торжествуя, заключает: “А Леонов откажется, упрямец”. Реконструирует диалог:
“ – Леонид Максимович, у вас все в порядке? Я говорю: вас Иосиф Виссарионович попросил.
– Я всё понял. Я не могу исправить. Не буду”.
Но вообще-то, по всей биографии, даже в разделе “Леонов и Сталин”, вождь проходит фоном; чувствуется напряжение автора, когда он приближается к этой фигуре. И подходит к ней нервно и целомудренно.
Думаю, тут не мистические и не мировоззренческие, но литературные обстоятельства.
Сталинианой сейчас никого не удивишь; удивляет, скорей, ее отсутствие, да еще когда Сам на страницы так и просится.
Вот вам последний пример не из литературы, но из кино. Чрезвычайно характерный. Просвистанный до дыр, и справедливо во многом, Никита Михалков. “Утомленные солнцем–2. Предстояние”.
В “Предстоянии” Сталин (Максим Суханов) в очередной раз похабно карикатурен и ничем не отличается от своих бесчисленных киношных (и многих литературных) двойников последних десятилетий, равно как и от собственных бюстов в самой картине – помните, есть в “Предстоянии” такой глубокомысленный эпизод с гипсовыми копиями вождя?
Любопытно, что даже немцы с их тяжелой формой политкорректности решились на “другого Гитлера” в фильме “Бункер”. А у нас первый державник Михалков вновь уныло демонстрирует, вместо исторического Верховного, поистрепавшийся со времен перестройки зловещий символ. И, когда он в буквальном смысле окунает драматическую фигуру в фарс, то есть в торт, выходит непотребство не у Сталина, а у Михалкова... Как будто дорогой Никита Сергеевич впал в детство и маразм одновременно. Отстав от века лет на двадцать, а то и на все пятьдесят.
Впрочем, это диагноз всей нашей, так сказать, элиты. Отношение к Сталину – симптом. Они понимают, что отношение должно быть, но не понимают – почему? Как говорил один старый революционер, страшно далеки…
Ускользает главное – качнувшееся стрелкой полевение общественных настроений вкупе с актуализацией фигуры Сталина есть не поздняя реакция на утоптанный в землю либерализм, не на списки “Форбса” и даже не на тотальное засилье бессилья отечественной бюрократии.
Это, на мой взгляд, важнейший элемент предкатастрофного сознания. Когда Сталин представляется хирургом или палачом, но кровь в любом случае пугает меньше медленного, но верного умирания.
Вернемся, впрочем, к Прилепину. Кому, как не ему, писать о Сталине, полагаю я, – и, наверное, страшно наивно.
И осмеливаюсь предполагать – именно в этой точке Прилепин-писатель сильней общественного деятеля. Он понимает, что в диапазоне от “кровавый тиран” до “выдающийся государственный деятель” говорить уже нельзя. В апологетике много от характеристик рачительного завхоза – принял с сохой, оставил с атомной бомбой, в разоблачениях – банальной вечнобабьей интонации междуполового комитета солдатских матерей.
Тут нужен Шекспир; время пришло. А Захар скромен. Да и пишет он о Леонове. Которого оторвать от Сталина невозможно… Парадокс.
Можно было бы продолжить, кощунствуя влегкую, что отношения Леонова с Господом Богом на верхних уровнях повторяют коллизию и союз писателя с Советской властью. Но, пожалуй, свернем тему – Захар то и дело заявляет “Леонид Леонов – мир непомерный”; и тут, пожалуй, именно та часть его мира, относительно которой в рецензии лучше промолчать.
Отмечу лишь, что перечисляя в финале литераторов не столько “леоновской школы”, сколько, по выражению Захара, “пришедших вослед”, биограф прежде всего имеет в виду первую почвенную сборную. Но тут же и Дмитрий Быков, и Алексей Варламов и даже Стругацкие. Однако не упомянуты современные авторы, прямо наследующие Леонову по линии, так сказать, религиозной альтернативы. Это Владимир Шаров и популярный создатель сектантских боевиков Михаил Елизаров.
Самое время, кстати, коснуться замеченных мною ляпов и неточностей книги, немногочисленных, впрочем – “ради справедливости, и только”.
Они не на совести автора. Редактора, скорее.
Так, Захар, рассказывая о совместном путешествии в 1931 году Горького и Леонова через Европу в СССР, отмечает: “В Мюнхене заезжают по случайности именно в ту пивную, где позже Гитлер начнет свой пивной путч”.
Но Пивной путч к тому времени уже случился, в 1923 году, за десять лет до прихода Гитлера к власти.
Далее: “В том же 1949-м Государственную премию СССР получил Василий Ажаев с романом “Далеко от Москвы”.
На самом деле госпремий еще не было, были Сталинские, в случае Ажаева – даже 1-й степени.
Прилепин подробно и любовно описывает знаменитую фотографию Есенина и Леонова в редакции “Красной Нови”. Читатель в двух иллюстративных вкладках её не находит, в то время как знакомых нам “писательских троп” там в избытке. А снимок этот – вовсе не какой-то раритет – имеется практически в каждой, включая бульварные, книжке о Есенине.
Впрочем, в переизданиях, разумеется, поправят. А они будут. Не сомневаюсь.
5.
Горького я оставил на сладкое и в качестве мостика к “времени Прилепина”.
Вся бытовая сторона и литературная суть взаимоотношений двух писателей в книге дана подробно, но присутствие Горького на этом для Захара не исчерпывается.
Возможно, мне показалось, но подает Прилепин Алексея Максимовича максимально отстраненно и с едва заметной иронией, рискну даже сказать – брезгливостью. Дело тут не только в самой чрезвычайно двусмысленной фигуре Горького. Не в истории их отношений с Леоновым – от горячего притяжения до полного охлаждения. И даже не в амбивалентном восприятии Леоновым Горького в зрелые годы.
Так бывает, когда говорят об историческом предшественнике. Малосимпатичном, но родном – волею истории и обстоятельств. Наиболее известном мастере определенной роли. В Прилепине действительно немало от Горького, сходство совершенно не исчерпывается пафосом и сюжетными линиями романа “Санькя”.
Аналогия эта, как и любая другая, вполне несерьезна, но в качестве иллюстрации годится.
Происхождение, “очень жизненный путь” (Вен. Ерофеев), охват и направление тем, литературная универсальность, о которой я говорил вначале, отчетливо левые симпатии, почвенность, даже скорее – подпочвенность.
Ранняя громкая слава, общая география – Нижний!
У каждого, в пару, имеется какой-то магнат для дружбы или пикировки; у Горького – Савва Морозов, у Прилепина – Петр Авен.
Много общего даже в синтаксисе и интонации, особенно в эссеистике.
Как Горький объединял вокруг себя, по издевательскому тогдашнему выражению, “подмаксимок”, а на самом деле – лучшие перья поколения, так и Захару близка идея объединить свое литературное поколение если не под одним знаменем, то на едином фундаменте.
В этом смысле показательна его книга “Именины сердца” – сборник интервью с российскими писателями поколения, в основном, сорокалетних, которых в национальных традициях принято называть “молодыми”.
Так вот, самые разные писатели, уже прославленные и начинающие, столичные жители и провинциалы, русские и не очень, лауреаты и недавние дебютанты, признаются в левых симпатиях. С густой примесью ностальгии по рухнувшей советской империи и цивилизации.
Роман Сенчин, Сергей Шаргунов, великолепный в своем мускулистом мужском стиле Андрей Рубанов (“Сажайте и вырастет”, “Великая мечта”; Рубанов бывал бизнесменом и банкиром, кстати), упомянутый здесь Михаил Елизаров, и даже великолепный критик-эстет Лев Данилкин…
А я уже писал как-то, что глотка одного поэта – гораздо более чуткий общественный барометр, чем задницы миллионов обывателей.
Забавно, что некоторым из героев “Именин” легко подобрать аналог в окружении Горького. Скажем, Роман Сенчин своим акварельным натурализмом развивает Бунина (“Елтышевы” как своеобразный римейк “Деревни”); Шаргунов по темпераменту и некоей кукольной политизированности близок Скитальцу; Елизаров напоминает Леонида Андреева (“он пугает, а мне не страшно”)…
Есть у ребят свои Чехов и Толстой – Проханов и Лимонов, правда, кто здесь кто, так сразу и не разберешь.
Оба срывали глотки, доказывая “У нас была великая эпоха”! Доказали. Захар Прилепин в биографии Леонова тезис этот, ныне уже не нуждающийся в подробной аргументации, продолжает и развивает: литература была равна эпохе. Это не параллельные Лобаческого, а две кардиограммы единого сердца, размером с целую страну, из одной истории болезни и ее преодоления.
Леонов – здесь идеальный персонаж, своего рода калибровочный ресурс, не только объект торжествующей исторической справедливости, но инструмент ее восстановления – уже говорилось о количестве сходящихся в его судьбе силовых линий и многомерности этого мира.
Прилепин собирает багаж для путешествия в новую великую эпоху.
Алексей Колобродов, «Волга» 2010, №7-8