Интервью — Захар Прилепин, писатель
Российский писатель о новом романе, Соловках и о том, почему не нужно никого прощать
Последние полтора года Захар Прилепин, автор романов «Санькя» и «Грех», больше выступал как ярый антилиберальный публицист, чем как писатель. Однако все это время он писал роман «Обитель», который наконец добрался до прилавков. Середина 1920-х, исправительный лагерь на Соловках, Артем, человек с непонятной биографией и практически отсутствующими политическими взглядами, все 700 страниц пытается выжить. О том, насколько герой похож на автора, Захар Прилепин поговорил с корреспондентом «Пятницы».
— Где в «Обители» вы сами?
— То есть во всех остальных моих книгах понятно, где я, а в этой книге нет? Надеюсь, что вырос и могу обходиться в романах без себя.
— Флобер говорил: «Госпожа Бовари — это я». Не стеснялся. Разве главный герой, Артем, не похож на вас?
— Сложно это полностью отрицать. Мне много раз говорили, что я умею спокойно проходить через вещи самого разного толка: через конфликты, через патриотизм и либерализм, через мракобесие, через религиозность и антирелигиозность, через ксенофобию. Отряхиваться и идти дальше. Мне это показалось забавным, но я не стал сразу придумывать такого же героя. Просто в этом есть что-то архетипическое для нас, для русских. Как у Иванушки-дурачка. И вот этот Иванушка из русской сказки переместился в роман «Обитель». Тут все идет от моего, как мне порой кажется, легкого ощущения от жизни. Но я, кстати, не хотел эту легкость передавать, я себя напугать хотел. Вот ты думаешь, что тебе все легко, а тебя сейчас зарежут голого. Почему он голый в финале романа? Как он шел по жизни голый, так и умер голый. Но вообще мне не хотелось бы свой роман объяснять, пусть люди за меня скажут. Не хочу раскрывать литературоведению свои карты. Я, кстати, сюжет не придумывал, он складывался строка за строкой. — Артем периодически ведет себя довольно подло.
Это нормально для русского человека — легкая подловатинка. Способность к несмертельному, ситуативному предательству. Он немножко святой, немножко предатель: но не столько других людей, сколько себя самого.
— Генерал Власов тоже думал поначалу, что немножко предает.
— Он думал, думал, да в суп попал. Я не думаю, что есть основания сравнивать моего Артема и Власова. Это так легко — увидел блондинку за окном, она тебе понравилась, но это же не значит, что ты сделал подлость своей жене. Всякое случается. Я вот в детском садике украл 20 копеек из куртки. До сих пор страдаю.
— Вернуть не хотите?
— Так я даже не знаю, из чьей. Случайно влез в чужой карман, вернуть постеснялся.
— Подловатинку нужно простить, потому что герой, как вы выражаетесь, «прошел по жизни голый»?
— Не нужно никому ничего прощать. Он голый не потому, что он без свойств, а потому, что он со всеми свойствами одновременно. Он не из Серебряного века, но и не из Красного века, он не большевик и не белый, вроде московский, но предки из деревни, вроде образованный, но не особо, что-то чувствует, но не понял. Просто мне кажется, что есть в русском человеке одно качество. Это минимальная рефлексия по любому поводу. Насчет скотства своего и насчет добра. А при этом русская литература максимально рефлексивна. Вот мне захотелось сделать роман про человека, который существует внутри сложно организованного мира и не может его отрефлексировать — не хочет. Реагирует на него просто: «О, интересно». Вот и вся реакция, как шар перекатывается.
— Это все и про вас тоже?
— Я, конечно, уже не такой. Схожесть есть, но я испорчен городом. Вот у меня брат сидел в тюрьме за грабежи, он появляется как персонаж у меня в книгах. По многим важным вопросам он со мной согласен. Но беседы на политические, национальные, агрессивно-гражданские темы он не поддерживает, у него все иное. Он признает только прямые связи, увидел человека — реагирует на него. Похожее я видел у обитателей деревень, в которых я жил в детстве.
— Вы верите в перековку? Ведь Соловецкий лагерь задумывался как место, где преступников будут перековывать в правильных советских граждан.
— Перековка провалилась, но никакого желания уморить столько людей у большевиков не было. Ад случился не по искреннему желанию его совершить, а в силу человеческой природы и обстоятельств. Люди, которые собираются кого-то уморить, не организовывают ботанические сады, театры, газеты. Кстати, знаменитый очерк Горького, в котором он воспевает Соловки, я прочитал за две недели до окончания романа. Солженицына о Соловках прочитал во время работы. Я теперь эксперт по Соловкам и могу сказать, что у Солженицына ошибок больше, чем у Горького. Горький просто описал то, что увидел, но не захотел увидеть большего. Но он мог это видеть, это подтверждают, скажем, письма Флоренского. А Солженицын описал слухи. Но перековка не удалась. Перековка происходит в силу более глобальных обстоятельств, движения истории, например.
— Вы прошлись уже по всем вечным российским темам — книга про армию, книга про революцию, книга про тюрьму. Что дальше?
— Я ничего не хочу пока писать. У меня блаженное состояние, как у женщины после родов. Ну, если бы женщинам не было так больно при родах. Не хочу сейчас ничего писать большого, лучше буду песни петь. Ведь не важно, про что писать. Ничего не имеет значения, в том числе и сюжет. И Соловки-то получились случайно, позвали меня туда съездить. Съездил — и неожиданно написал. Вот у меня есть пара предложений съездить куда-нибудь и написать, может, что-то напишется. А люди везде одинаковые, главное — найти правильную интонацию, чтобы их описывать.
— Вы все время придумываете себе литературную генеалогию. «Патологии» отсылают к Толстому, «Санькя» — к Горькому, «Грех» — к Платонову, а «Обитель», получается, к Шаламову и Солженицыну?
— Упаси Бог. Я не хочу, чтобы меня кто-то писал через запятую после Шаламова. Хотя «Обитель» имеет отношение к Шаламову, которого еще не посадили. Я не знаю, знакомы ли вы с его ранней биографией — троцкистские взгляды, отец-священник. Вообще изначально я писал короткую повесть, но потом туда как-то сразу много героев заселилось, и они сами стали оживать. И повесть разрослась в большой роман. Если брать прозу, которая повлияла, то, может, это Домбровский. Он о лагере пишет не как Солженицын или Шаламов, а как Джек Лондон. Но это я сейчас придумал. Скорее тут европейская традиция. Постмодернисты, может быть, Барнс, может — Памук. В «Обители» короткая фраза, легкое движение романа. В русской прозе все иначе, тяжеловесная твердая походка, нет легкости. У нас воздух сгущенный. Все эти мои сумасшедшие тексты, которые я непонятно с какой стати начал писать полтора года назад, вся эта моя борьба с либералами, она из этого сгущенного воздуха идет. Я просто реагирую на болезненность дыхания. И вот теперь, после присоединения Крыма, эта сгущенность вылилась в конфликт, в полное расхождение либеральной и патриотической оппозиций. Иллюзии о возможности совместной правозащитной и антикоррупционной борьбы были развенчаны.
— Вы этому рады? Довольны? Ликуете?
— Сложно ликовать. Я не представляю ситуацию, что мы с вами, Костя, поругаемся, но есть несколько дружб, которые находятся на грани. Пока, кажется, еще ни с кем не разругался.
— Но ведь ваш конфликт с либералами начался по вашей вине. Когда летом 2012 года вы опубликовали так называемое «Письмо товарищу Сталину». Еще вы рассуждали, что только союз либералов, националистов и левых способен хоть что-то изменить в российской политике. Зачем было этот Рубикон переходить?
— Объединение либералов и националистов приводит к тому, что мы видим на Украине. И это не только распад страны, хотя Украина-то распадается страшно, а Россия, если такое возможно, будет еще страшнее. Так или иначе, я думаю, скоро мне придется сделать разворот. Видимо, с нападок на либеральную интеллигенцию я снова переключусь на нашу властную элиту, которая, если все на Украине нормально закончится, почувствует себя в голову поцелованной. Придется пушки повернуть и прицелы сменить.
Константин Мильчин, "Ведомости.Пятница", 18.04.2014