Тихий Селигер
Захар Прилепин — писатель, получивший недавно «Супернацбест», и немножко национальный герой — перед своим визитом на Пермскую книжную ярмарку дал «Соли» развернутое интервью. Что такое хорошая книжка о войне, какие тексты проходят с человеком через всю жизнь, как поделить отечественных писателей на горячих и холодных и почему роману о Василии Якеменко, в отличие от шолоховского эпоса о Григории Мелехове, по определению не стать фактом большой литературы.
— Вы считаетесь чуть ли не главным пассионарием в современной русской литературе. И то, что вы говорите публично, для аудитории не менее важно, чем ваши книги. Вы какую-то ответственность чувствуете теперь, когда из вас лепят общественно-политического героя?
— Ну смотрите, многие относятся ко мне хорошо только по одним публичным высказываниям, но очень многие относятся плохо — по тем же высказываниям. И ставят вопрос следующим образом: что это может быть за литератор, если это экстремист, маргинал, негодяй и злобный левый? И книги они мои читать не будут. Это обоюдоострая вещь, одни так понимают, другие — этак. Но общество заинтересовано в появлении и качественных текстов, и качественных литературных героев, и человека, на которого можно ориентироваться, вроде моего товарища Навального. Вы же понимаете, что если бы я только выступал и не писал текстов и не имел определенных литературных дарований, то я на фиг никому не был бы нужен. Тут одно питает другое.
— Смотрите: вот кино бывает витальное, как у Кустурицы — где люди горячо и конкретно любят друг друга, тут же рожают, тут же мрут, пир горой, животные какие-то бегают. А есть медленное пейзажное кино — как у наших Хлебникова, Попогребского, Бакурадзе — их еще называют «новыми тихими». Писателей тоже можно поделить на горячий и холодный лагеря? Кто где?
— Ну, мне симпатичны, во-первых, все три режиссера — это очень точный выбор — которых можно назвать «новыми тихими». Я очень люблю и Бакурадзе, и Попогребского, знаком и с Борей Хлебниковым, и в этом названии — «новые тихие» — не знаю, как сами Боря и Попогребский к этому относятся, в нем есть смысл. Что до писателей, то громкие, безусловно, Миша Елизаров или, скажем, Сережа Шаргунов — это совершенно очевидно. Ну и я тоже, видимо, громкий. «Новые тихие» в литературе — это Дима Данилов, чуть в иной форме, допустим, Дмитрий Новиков. Это разделение имеет смысл, и оно всегда присутствует в литературе. Можно заглянуть в Серебряный век, и там тоже обнаружится эта разница темпераментов.
— Вы много читаете сейчас?
— Ну, я читаю куда больше, чем все мои товарищи по литературе, кроме разве что Ромы Сенчина, который читает очень много, а вообще, писатели читать как-то не очень любят. Но я читаю много, книг двадцать одновременно, у кровати вечно лежит целая кипа книг.
— Что у вас в текущей папке на двадцать книг?
— Ну, когда едешь куда-нибудь за границу, в целях профилактики и поддержания статуса русского писателя, надо знакомиться с местной литературой. Вот я сейчас еду в Сербию — обновил знания: Милорада Павича перечитал, Горана Петровича, еще нескольких литераторов сербских, антологию сербской поэзии. Большое удовольствие. А из современников читаю сейчас — Женя Алехин, такой молодой парень, книжка «Третья штанина» называется; историческую литературу о Соловках, мне надо для работы. «Жизнь замечательных людей» серию, биографию Конан Дойля, написанную Чертановым. Последний роман Проханова — «Хранители» — пока я его читаю, он еще два романа успел написать. Отличные воспинания о Викторе Некрасове — «Всё на свете, кроме шила и гвоздя», написанные его пасынком Кондыревым. Много, много.
— Если книга вас тронула, она навсегда остается в реестре главных, любимых текстов, или может оттуда выбыть, потерять в весе со временем?
— Понимаю, о чем вы говорите. Если не считать совсем уж юношеских влюбленностей, с которыми я тоже, конечно, не расстаюсь, — все, что я начал читать лет с 16-17, остается в иконостасе. Книги Эдуарда Лимонова, книги Томаса Манна, одна книжка Ромена Гари. Я точно уже знаю, что это органически, физически, эстетически близко мне и это отлично сделанная литература.
— Когда вы были подростком, вам какие книжки о войне и — шире — о борьбе нравились? Скорее «Тихий Дон» или Ремарк?
— Ремарк вообще никогда не нравился. Я почему-то не нахожу у Ремарка тех вещей, которые мне необходимы. Как-то не отзывалось у меня в сердце это ремарковское товарищество. Мне, безусловно, нравился «Тихий Дон» и по сей день нравится. Это моя любимейшая книга, потому что там есть такое, знаете, яростное клокотание и страсть, совершенно такой звериный вкус от всего, плотный, травяной. Этого в Ремарке нет. А у Шолохова сливаются воедино революция и миф и природа и все это такое... Хтонь, что называется.
— А среди советских программных книжек есть те, которые вы считаете блестящими, несмотря на идеологический перекос? То есть он их не портит.
— Идеологический перекос есть везде и во все времена. Есть перекос и в американских книжках. А так — мне нравится почти все знаковые вещи в литературе 20-х годов, что в советской, что в не советской, особой разницы не имеет. Мариенгоф, его два романа, Набоков доамериканский, Фадеев, Артем Веселый, ранний Всеволод Иванов, Валентин Катаев, Бабель — все это сделано с какой-то страстью. Там есть цветастость такая, там есть разноцветность. Потом послевоенная литература, офицерская проза начинается — ну все это просто замечательно хорошо сделано. И Бондарев, и Константин Воробьев, и ранний Бакланов. Удивительно хорошо! Потом деревенская проза — заново перечитать Распутина первые повести, Белова — это же абсолютнейшие шедевры. Советскую литературу изначально принято обвинять в ангажированности, умолчании, но в этих книгах сказано больше, чем можно сказать в самые свободные времена. Их не надо переписывать, переделывать, там ни слова не добавить, не убавить.
— Есть какая-то энергия заблуждения еще, вот Маяковский написал поэму «Ленин», и это прекрасный текст влюбленного человека. Если какой-нибудь нашист искренне напишет такое, то есть вы ему поверите, что он по чесноку, вы сможете сказать — да, это хорошая книга?
— Есть такая вещь, которая называется большая история. И вот большую историю — ее не обманешь. Сам язык как таковой — его не обманешь. В России, например, можно написать книгу о революционерах, о маргиналах, можно написать книгу о крестьянах. Но вот написать хороший роман о менеджере или психологическую драму про несчастного олигарха — тут не получается большой литературы, большой истории. Почему не появилось ни одной книги про либерально, что называется, демократический 1991–92 год — потому что это не событие большой истории, все какая-то суета, маета. Ленин — это фигура огромного масштаба, каких пять — семь на всю мировую историю. А про кого напишут нашисты? Про Якеменко? Ну, это смешно сравнивать даже. Тогда была героика, была вера, что мы «выведем наш шар земной на колею иную», а тут это было бы продиктовано конформизмом либо, в лучшем случае, большой человеческой глупостью.
— То есть великому роману-путешествию «Тихий Селигер» не бывать по определению?
— Нет.
— Как вы понимаете, что человек — дурак? Есть у вас какой-то блэклист, список маркеров, которые выдают персонажа: например, если он, закатывая глаза, говорит: я люблю кино «не для всех», «другое кино» я люблю.
— Я не мыслю такими категориями: дурак — не дурак. Но есть, например, человеческая пошлость: она касается только тех людей, которые начинают судить о вещах, в которых они ничего не понимают. Мои очень хорошие товарищи — из деревни, родня моя крестьянская — они не разбираются ни в каком кино и ни в какой литературе, но они не будут рассуждать о том, что находится за пределами их знания. А пошлые люди, которые что-то произносят из чувства колоссального самоуважения, колоссальной собственной значимости — вот такие меня раздражают, и среди так называемых образованных их куда больше. Маркеры есть какие-то, но не буду их называть, потому что есть ряд людей, с которыми мне приходится периодически пересекаться, и они тут же себя узнают.
— А что больше свойственно русскому человеку — пошлость или цинизм?
— Русскому человеку пошлость не свойственна, разве что, может, русскому «новоделу», такому молодому либералу. А так — не свойственна, нет, русский человек вообще разговаривает мало. А цинизм — да, но он происходит из условий, в которых мы существуем.
— Когда вас женщины пытались разозлить на передаче «Школа злословия», вы сказали, что вам как феномен не нравятся «русские шутники» — в частности, Шукшин и Зощенко. Неужели вообще ни у кого из наших не получается шутить хорошо?
— Да получается очень у многих. И Зощенко иногда шутит смешно, и Шукшин замечательный шутник, я просто сказал, что мне это не близко. Я органично ощущаю себя в другой языковой реальности, не в шутейной, не в этом юродивом мире. А так-то шутят они хорошо. Но самое лучшее чувство юмора у тех людей, которые даже не пытаются смешить. Какие-то вещи читаешь у Чехова — там, собственно, смех, юмор, улыбка заключены в некоем ситуативном, даже бытийном парадоксе. Довлатов меня в юности смешил. И, например, юмор Эдуарда Лимонова мне нравится куда больше, чем юмор Аверченко, хотя многие считают Лимонова очень серьезным и не склонным ни к какому юмору.
— Так или иначе, тут недавно в каком-то международном смехорейтинге Россию признали второй после Германии страной, у которой большие проблемы с чувством юмора.
— Это явная дурь, то что там у них в рейтинге, потому что у нас и с точки зрения одной только литературы есть замечательно смешные Гоголь, Салтыков-Щедрин — это вершины ироничного отношения к жизни, построения саркастической фразы. А с другой стороны, то, что происходит в сфере юмора, — я с удовольствием иногда смотрю «Комеди клаб» и «Прожекторпэрисхилтон». Не то чтобы я блестяще владею зарубежными языками, скорее наоборот, — но я был в десятке стран и смотрел там комедийные шоу, и я не сказал бы, что они остроумнее.
— А от американского «Южного парка» вам, например, смешно?
— Ой, мне уже давно не смешно ни от каких мультиков: ни от наших, ни от не наших. Но я не люблю, когда много физиологизма в юморе, он сейчас стал понемногу к нам переходить, все эти животно-физиологично-чувственные штуки у меня вызывают раздражение. России это никогда не было свойственно. Зачем перенимать у американцев далеко не самое блестящее достижение их культуры?
— Одно из достижений русской культуры — это пацаны, и вы ей отдаете должное в своих текстах. Но пацанская культура сейчас существует в лубочном таком виде — как в фильме Бардина «Гоп-стоп». А в Челябинске недавно открыли реабилитационный центр для гопников, на полном серьезе.
— Да, я отчасти сам принял участие в мифологизации пацанов, внес свою лепту. Вообще надо сказать, что гопота и быдло не нуждаются ни в какой реабилитации, достаточно того, что они присутствуют в литературе. Гопота и быдло, про которые пел Майк Науменко, — «это гопники» — они ничего не будут вызывать, кроме раздражения и ненависти. Пацаны — вещь штучная, она не может реабилитироваться как социальная страта и не нуждается в этой реабилитации. Нам нужна рабочая интеллигенция, пролетариат, прошу прощения, нужен. А гопники нам не нужны.
— Вы скоро приедете на Пермскую книжную ярмарку, в программе — встреча с читателями. Как они обычно у вас проходят?
— Проходят они примерно одинаково и в России, и в любой стране мира. Я какое-то время треплюсь просто о себе, о жизни, о литературе. Если ведущий задает какую-то тематику разговора, об этом и разговариваем, потом минут через сорок все услаждаются моим сольным пением и начинают задавать вопросы.
— А с кем бы вы сами хотели повстречаться — с кем еще не?
— С кем я хотел, с тем я уже повстречался. А то, что я не видел там Пелевина — это не вызывает у меня печали.
Любовь Мульменко, "Соль" - 14 июня 2011