Абсолютно счастлив
Почему нам надо читать Захара Прилепина
Три интереса
Экзотика
Прилепин пишет о том, чего средний читатель-горожанин не видел, не чувствовал и скорее всего никогда не увидит и не почувствует.
Стремления
Прилепин считает, что обладает тонким «литературным слухом», видит недостатки русской литературы и пытается исправить их своими книгами.
Счастье
Прилепин счастлив несмотря ни на что. Счастливы несмотря ни на что и его герои. В беседе с ним мы пытаемся выяснить, как у него это получается. Может, и сами научимся.
Что такое счастье — это каждый понимал по-своему. Но все вместе люди знали и понимали, что надо честно жить, много трудиться и крепко любить и беречь эту огромную счастливую землю…
Аркадий Гайдар «Чук и Гек»
Захар Прилепин — это такой писатель, у которого волосы растут на груди, а не на голове. Настоящий мужчина. Два года назад он взорвал чарты, прописавшись в шорт-листах литературных премий. Год назад стал «тиражным». Полгода назад встречался с Путиным. А только что вышедший роман «Грех» уже слывет книгой года.
— Захар, мне сказали, что Захар Прилепин — это псевдоним. Так?
— Евгений меня зовут по паспорту. Евгений Николаевич Прилепин.
— А почему Захар?
— Юношеское погоняло. Школьное, дворовое… А потом, когда я начал писать тексты, мне показалось, что в имени Захар есть некое рычащее звучание, такое, сермяжное. Конечно, в этом есть какое-то дурашливое кокетство, но мне показалось, что это больше подходит к текстам, которые я пишу, чем эстетское баратынское имя Евгений.
О себе
— Герой вашей последней книги «Грех» живет очень разнообразной насыщенной жизнью. Он и вышибалой работает, и в деревне смотрит, как свинью режут… Насколько это все автобиографично?
— Ну, «Грех» — он вообще автобиографичен процентов на 90. Я работал вышибалой, работал грузчиком, разнорабочим на кладбище… Но я не думаю, что именно в этом важность текста: многие люди работали на этих работах. В них нет ничего такого странного, удивительного.
— Но вы же, наверное, осознаете, что в массе читающий, книжный человек с этим не сталкивается. Для них это экзотический образ…
— Экзотика, да. (Смеется.)
— То есть вы отдаете себе отчет в том, что хоть вы, в общем, и реалист, герой у вас все равно романтический?
— Я ощущаю жизнь как абсолютное счастье. Если в этом есть романтизм, то я, честно говоря, не очень понимаю, в чем он именно заключается. Мне счастливо живется. И что? Где тут романтизм? Это нормальное, полноценное, по мере возможностей, бытие.
— А почему вы стали писать? Почувствовали, что можете продать… в общем, мне почему-то кажется, что вы все-таки эксплуатируете собственный экзотизм…
(Громко смеется.)
— …понимаете, одно дело написать для офисных работников про офисных работников: они живут в этом мире, все это видят, поэтому таким текстом их трудно удивить, привлечь… А вот как, например, ту же свинью режут, 90 процентов из них представления не имеют. Тем более не имеют представления о том, что такое война или что такое работа вышибалой.
— Ммм… Давайте-ка начистоту, да? Вот смотрите, если по последней правде, то я, во-первых, никогда в жизни литератором быть не собирался. Это раз. И в силу этого весь экзотизм моей биографии совершенно случаен, я никогда не собирался делать это товаром. И потом, я наблюдаю вокруг себя десятки и сотни самых разных мужчин и понимаю, что в моей биографии нет ничего экзотичного. Я видел куда более упрямых, сильных и мужественных людей вокруг себя, которые работали на еще более чудовищных работах, были патологоанатомами, сидели в тюрьме, попадали в какие-то безумные ситуации просто… Ситуация на самом деле по большому счету пошлая — я работал в газете, в Нижнем Новгороде, называлась она «Дело». Такая была газета, признаюсь по секрету, кириенковская, но всем было совершенно наплевать, что я там делаю, и я выпускал газету черносотенную, полупорнографическую, безумный совершенно продукт… И меня где-то полгода веселило то, что я там выкаблучивал, а потом показалось, что как-то странно тратить жизнь на такую фигню. И подумалось: надо что-то написать, книжку. Все равно сижу целый день за компьютером. Надо написать книжку — и посерьезнее. И лет мне было при этом, наверное, уже двадцать семь-двадцать восемь. Никаких мыслей о литературе не было. Я думал: сейчас книжку напишу — и черт с ней… Вот и стал писать… А потом уже, когда эти книжки стали читать, понял вдруг, что обладаю вот этим товаром, которым является моя, прости, господи, биография, в которой я ничего не вижу особенного…
— Я могу вам сказать, что в ней особенного. То, что вы стали писателем. Многие работают на самых странных работах, но не все потом об этом пишут.
— Ну да, да, да. Может быть…
— А теперь только писательским трудом живете?
— Я пытаюсь перейти в разряд писателей, которые зарабатывают только литературой. Пока это не получается, но все, что я зарабатываю для себя и своей семьи, состоящей из пяти человек плюс няня, шесть человек на балансе, это все правой моей рукой зарабатывается: журналистика, колумнистика, книжки, продажа прав на экранизацию, на переводы…
— А не боитесь, что станете профессиональным писателем и вдруг почувствуете, что писать надо, а уже…
— …а уже не о чем! Да… Да нет, не боюсь. Я об этом не думаю, потому что… Не думаю, потому что не думаю. Такие опасности ждут человека повсеместно, повсюду и на каждом шагу. Можно думать о том, что я стану писателем, а писать будет не о чем. Можно думать о том, что я люблю свою женщину, а она меня разлюбит. Можно думать о том, что я пытаюсь воспитать своих детей, а они вырастут подонками… Можно обо всем этом думать постоянно и сломать себе голову!
О счастье И несчастье
— Вы сказали, что живете счастливой жизнью. Ваши герои даже в самых жутких ситуациях все равно счастливы. Например, Саньку избили до полусмерти, он валяется едва живой в больнице. А все равно нет ощущения, что он несчастен… Как вы это делаете? Грубо говоря, каков ваш рецепт счастья?
— Смотрите. Вот есть русская классическая литература. И она, при всей своей абсолютной и недосягаемой гениальности, дала очень мало образов счастливых людей. В русской литературе все несчастны. Сплошь и рядом, куда ни ткни, там либо обиженные, либо униженные, оскорбленные, лишние… либо бесы. У нас, может быть, только «Тарас Бульба» единственная счастливая мощная оптимистичная книга, полная цветов и красок… И то там, конечно, всех убили.
Даже в моих разнесчастных текстах русская традиция всегда обламывает человеческое счастье. И рецепта у меня нет никакого. У меня просто есть внутренняя убежденность, что жизнь — это непомерное счастье. Это ощущение переполняет меня постоянно. Я видел рождение моих детей, я видел смерть моих близких, моих товарищей… и я так много вижу вокруг себя людей, которые ведут себя, как обоссанные… они несчастны безо всяких причин.
— Может быть, это русская литература сделала их несчастными?
— Нет, я не думаю, что это русская литература. Я думаю, что это какое-то внутреннее непонимание.
— А как вам кажется, Печорин тоже несчастен?
— Это мой любимый герой в русской литературе. Печорин… конечно несчастен. Потому что он все знает о людях наперед, о женщинах, о мужчинах… он способен оценить и красоту, и мужество, но он знает все наперед, ему неинтересно жить…
Русская литература в советском своем периоде пыталась эту ситуацию переломить… Училась видеть позитив… Федин, Всеволод Иванов, в меньшей степени Фадеев, Гайдар, Леонид Леонов. Эта литература делалась очень хорошо, на экстремально высоком уровне. У них это получалось. Но потом ей тоже сломали хребет, пришли несчастные жалующиеся деревенщики, пришли шукшинские чудики. Это одна из самых ненавистных мне эстетик в русской литературе, весь этот шукшинский мир мне омерзителен по сути. Он мне просто поперек течения крови, потому что это не тот мир, в котором я хотел бы находиться, это не те мужчины, не те женщины… Я хочу жить в мире, где Илиада, Одиссея.
— В героическом мире хотите жить?
— А он не героический. Он нормальный, совершенно нормальный. Люди сплошь и рядом совершают героические поступки, и таких людей вокруг меня большинство — мужчин, женщин, которые совершают удивительные поступки. Никаких чудиков я не встречал.
— И книгами своими вы зовете читателя…
— Никуда не зову.
— Но вы, когда пишете, представляете себе своего читателя?
— Ну, Ульман. Русский солдат, обвиняемый в убийстве. Было фото: стоит он за решеткой с моей книжкой «Патологии». Я никогда в жизни с ним не общался. Ну и так далее… Но ведь и они, читатели, никогда обо мне не думали, и я о них никогда не думал. Потому что настоящие книги пишутся не для читателей… Книга никакого отношения к читателю не имеет вообще. Нет никакого читателя. Ты сам наедине с последней черной звездой сидишь — и все.
О чеченцах и любви к родине
— Герой книги «Грех» сказал: «Я люблю родину жутко и безнравственно». Как это? Что это значит?
— Да это очевидно! Любовь к родине, которая может породить агрессию, по сути безнравственна. Что это за любовь такая, из-за которой могут глотку перегрызать другим людям? Это безнравственная любовь. Я же ездил в Чечню с пацанами…
Они тогда, в 1996 году, писали: «До последнего чечена!». И я чувствовал с этим, прости меня, господи, солидарность. Какого черта? Лично мне чеченцы не сделали ничего плохого.
— Потом прошло?
— Прошло. И чеченцев я люблю как народ мужественный, прямой, сильный. Но любовь к родине всегда сопряжена с внутривидовой агрессией, она с ней неразрывна, и в этом света нет никакого.
— Может, она просто просыпается из-за чувства опасности?
— Да нет! Она вообще просыпается с нуля! На пустом месте. А когда есть опасность, там, конечно, десятикратно увеличивается все это…
Давайте о литературе говорить, а то что мы, ей-богу… Мне интереснее говорить о литературе, потому что, мне кажется, я понимаю в ней даже чуть больше, чем в жизни. Я в этом не стесняюсь сознаваться. У меня есть слух.
О ПИСАТЕЛЯХ И НЕПИСАТЕЛЯХ
— Хорошая сейчас ситуация в русской литературе?
— Хорошая, красивая, да.
— А кого вы посоветовали бы читать из нынешних?
(Долгая пауза.)
— Сразу появляются мысли: «Ах, как бы не обидеть кого-то…»
— Да-да-да. Конечно, никто из нас не объективен. Включается физиология. Литература — это как женщины, как свой ребенок. Ведь мы все люди… Кто-то не любит котлет или рыжих женщин, или оранжевый цвет. А кому-то чья-то эстетика может быть неприятна просто физиологически…
— Имя-имя-имя…
— Да, конечно! Михаил Тарковский. Это писатель, живущий в Сибири. Абсолютно родной. Великолепный человек с признаками совершенно очевидной гениальности. Писатель, который меня потрясает бесконечно. С другой стороны, очень модный, очень известный ныне Алексей Иванов. Он такие задачи берет на себя, которые никто взять не в состоянии. Есть блестящий экспрессионистский талант у Сергея Шаргунова. Я не очень уверен, что его нынешняя политическая деятельность даст ему силы для новой литературы, но то, что он делал до сих пор, вызывало у меня чувство восхищения. Это как раз тот самый вкус счастья, вкус мужества, которого так мало в русской литературе…
Кстати, в России была возможность, которая так и не реализовалась. Когда распался Советский Союз, была прекрасная возможность для появления литературы полукровок, вынужденных эмигрантов, людей, выгнанных со своих территорий. А почти ничего об этом не написано! Гуцкой и Волос! Два писателя — и все, тишина.
— А Мамедов, а Гаррос и Евдокимов?
— А, да. Ну, Гаррос-Евдокимов еще… Ну все равно, ну четыре, ну пять имен. А там ведь такая жуть! Это же как гражданская война, огромные массы людей перемещались, теряли родину, привычное культурное окружение… Гражданская война породила «Тихий Дон». А тут такое произошло, это еще больший опыт… А что появилось? «Гастарбайтер» этот несчастный… Но это же книга-однодневка… Вот знаете, когда «Наши», кажется, проводили акцию по уничтожению «плохих» книг, они ждали, что им понесут Пелевина, Сорокина, а больше всего принесли Марининой. Почему? Потому что дома эти книжки никому не нужны. Даже их читателям. Прочел — и выбросил. Зачем такие хранить?
— Вы упомянули Пелевина. Две или три его последних книги я дочитать не смог, потому что ничего нового: медиа, буддизм, технологии манипулирования социумом… Один товарищ некогда подбросил замечательное выражение для такой ситуации: «Этого автора уже хочется бить ногами». Вы не боитесь, что ваш читатель скоро тоже захочет вас бить ногами?
— Я понимаю. Есть абсолютно верная писательская мечта — быть автором одновременно «Детей капитана Гранта», «Хаджи Мурата», «Севастопольских рассказов», «Сада расходящихся тропок» и «Горячего снега». То есть книг, несопоставимых никак. Ничего лучше этого в жизни не придумаешь. Это планка.
— А из поэтов нынешних кто хорош?
— Быков, несомненно, поэт номер один в России.
— Вот как?
— Быков абсолютен. Он первый поэт эпохи. Я очень люблю современную поэзию, но я не понимаю, какой же это расцвет поэзии, если все пишут верлибры, все нынешние знаменитые поэты, все любовники толп…
— А Емелин?
— Это другой случай. Емелин — забавник. Он прекрасный. «Из лесу выходит серенький волчок, на стене рисует свастики значок» — это чудо, абсолютно чудо. Но Емелин ведь и не претендует на звание первого поэта эпохи. Он делает одно и то же, но на совершенно блестящем уровне. Он не работает в другой тональности, а это же все русские поэты умели, даже модернисты… Есенин умел это блестяще. Правда, его и сегодня уже не все понимают из тех, кто читает… А через 50 лет вообще никто не прочтет и тех, кто пишет сегодня. Даже самых лучших.
— Кое-кто и до сих пор читает и Тредиаковского, и Сумарокова…
— Ну да. Кое-кто. Извращенцы всякие.
О боге и небоге
— Хорошо, другой пример. До сих пор читают Библию.
— Библию писал не человек. Это вне пределов человеческих возможностей. В ней есть все… Благодаря ей я понимаю, что Бог есть. В моей жизни и так происходят сотни событий, когда я понимаю, что Бог есть, потому что за каждый ложный шаг, за каждый дурной поступок он наказывает немедленно. Бьет просто по лбу… Но вот эти тексты… Нет, это люди не могли написать. Чтобы это понять, просто почитать надо…
— А ваши книги надо читать? Человеку станет от этого лучше?
— Надо. Я получаю с них роялти. С каждой книжки я получаю 30 рублей.
— Честно. Я аж забыл, что еще хотел спросить.
— Давайте выпьем.
— Магазин далеко…
слова автора
Кровавый след
На обочине крутится волчком собака, — на спине ее розовая проплешина, — как у палёного порося, — лишённая шерсти. Мелькает проплешина, мелькает раскрытая пасть, серый язык, дурные глаза. Кажется, что от собаки пахнет гнилью, гнилыми овощами. Движенья ее становятся все медленней и медленней, она садится, потом ложится. Из пасти ее начинает течь что-то бурое, розовое, серое, — собака блюет. Она блюет и рвотная жижа растекается возле головы собаки, забивает ее ноздри. Собака пытается поднять голову, и жижа тянется за мордой, висит на скулах, сползает по шерсти. Она испуганно вскакивает, будто чувствует, что легла на то самое место, где должна встретить смерть.
Она ползёт в сторону нашего грузовика, из-под хвоста тянется кровавый след. Собака ползёт к людям, несет им свою плешь, свой свалявшийся в красном хвост, свои слипшиеся рвотой скулы, свои мироточащие глаза.
Пацаны с ужасом и неприязнью смотрят на нее.
Шея вскидывает ствол и стреляет собаке в голову, трижды, одиночными, и каждый раз попадает. Кажется, что черепная коробка открывается, как крышка чайника. Голова собаки заполнена рвотой. Ее рвало внутренностями головы.
Колонна проходит, мы въезжаем на мост.
Из романа Захара Прилепина «Патологии»