Москву сметет ураганом
Захар Прилепин — человек с биографией. В прошлом — разнорабочий, охранник, филолог, грузчик, командир отделения ОМОН, журналист. Между прочим, горячий сторонник ныне запрещенной национал-большевистской партии. Его роман «Санькя», посвященный одержимым революционерам-погромщикам, даже несмотря на всю свою стилистическую неряшливость и топорность, один из мощнейших в современной прозе.
— Захар, вы пишете книги серьезные, жесткие, тяжелые. Уже сами названия — «Патологии», «Грех» — говорят сами за себя. А что может заставить вас улыбнуться?
— Дети меня веселят постоянно, это бесконечный источник радости. Младшей моей девочке два годика, среднему сыну — три, они едва научились говорить, и там такие клады в их речи… даже не буду хвастаться цитатами, потому что это так первозданно очаровательно, что не передать. Кроме того, меня веселят здоровые мужики — мои друзья нацболы, мои друзья спецназовцы — они обладают свежим, природным, ясным чувством юмора. Так что книги — это фигня, нечего на них смотреть. А жизнь — бесконечно весела.
— Талант ломает человека?
— Человека все и ломает и созидает одновременно. Но что касается таланта, то ломает не он, а несоразмерность дара и амбиций. Я знаю десятки одаренных и милых в сущности людей, которые просто сошли с ума на своей недооцененности. Я к тому, что ломает не талант, а недостаток его. А настоящий талант вытянет кого угодно, любого идиота и неудачника. Я к тому, что гений и подлость, гений и дурость вполне совместны, но это отдельный разговор.
— Почему творческие люди обыкновенно так много пьют?
— А я не заметил, что они много пьют. Больше изображают. А те, редкие, кто по-настоящему пьют, — компенсируют переизбыток в себе духовности. Это, кстати, нормально: всякий русский поэт, если мы вспомним историю, дурил и развратничал, иначе не выжил бы со своей дистиллированной святостью в душе. Но такое положение вещей вовсе не должно оправдывать развратных бездарей и бездарных развратников.
— Какой эпизод в «Саньке» дался труднее прочих?
— Не было такого эпизода. Я не пишу кровью, я пишу… ну, назовем это чернилами. Говорить о том, что литература болезненна, могут только гении и мудаки. Литература, как правило, безвредна. А об исключениях мы не вправе упоминать.
— Литература вслед за живописью и классической музыкой постепенно утрачивает свою влиятельность и скоро обратится в подобие секты, где роль неофитов будут исполнять молодые писатели средней руки. Или это все необоснованные выдумки и Великую Русскую Литературу ждет Возрождение?
— Все в порядке с великой русской литературой. Ее не должно ждать Возрождение, потому что она никуда и не закатывалась. Нет ни неофитов, ни сектантов, ни грядущего расцвета. Мы, как сейчас говорят, по-прежнему в тонусе. Те, кто хотел, прочитали все нужные книги. Те, кому они не нужны, пусть себе живут, как живут.
— Вы национал-большевик. Как относитесь к творчеству Егора Летова, который в 90-х был близок и к Лимонову, и к НБП?
— Летов — стихийный, необузданный русский дар, и в силу этого не приспособленный к прагматичной, последовательной, рациональной деятельности. Несколько его песен («Вечная весна в одиночной камере», «Русское поле экспериментов», «Все как у людей», «Простор открыт», «Все идет по плану» и еще два десятка других) носят признаки божественного прикосновения. Близость Летова к НБП — признак честной натуры, которая, тем не менее, ничего не умеет делать до конца, ответственно и детально; натуры, которая в собственном ее понимании, ничего никому не должна… Но в политику не идут с таким багажом.
— Чего вы больше всего боитесь и о чем больше всего мечтаете?
— Ничего не боюсь, потому что это глупо — то, чего больше всего боишься, тебя и настигнет; и ни о чем не мечтаю: у меня все есть, и даже более того.
— Почему русские авторы любят придумывать плохие финалы, особенно с некоторым героическим оттенком? Как будто только и мечтают, что учинить небольшой, но эффектный конец света — пусть даже локальный и вполне безобидный: внутри своего романа. Это такой вечный русский лейтмотив: «Пропади все пропадом! Жизнь для нас — копейка!»
— Русские авторы хотят остаться честными, чтобы донести до читателя вечную блоковскую истину: «Все умрут». В этом, собственно, и есть наш национальный хеппи-энд. Мы вечный народ, потому что живем в соприкосновении с самыми последними истинами, минуя промежуточные. При этом жизнь для нас вовсе не копейка, а непомерное, неизбывное счастье, которое мы приветствуем предсмертным, яростным звоном щита.
— Вы присутствовали при родах жены. Зачем?
— Я хотел последней правды и последней красоты — я получил и первое и второе. Не сочтите за пошлость и пафос мои слова — сходите на роды ваших детей сами (если вы мужчина; если женщина — тут уже не отвертишься), и все, даст Бог, поймете. Это восхитительные ощущения, особенно когда вокруг рожают два десятка женщин, а ваша жена делает это особенно терпеливо, особенно нежно, крепко вцепившись в вашу руку. И кроме того, вы, черт возьми, первым видите своего ребенка — даже раньше, чем его мать. Такого сгустка стремительных, светлых ощущений не получите нигде и никогда.
— Чему вас научил отец? Или, верней, что было самым ценным из того, что вы смогли у него перенять?
— Отец ничему меня не учил. Он редко со мной разговаривал. Я не просил его о внимании, а он не навязывался. Он просто умел быть всем: сильным, рослым, разумным городским мужчиной, преподавателем истории, политологии и других наук, и одновременно — дурным, взгальным деревенским мужиком. Филологом, интеллигентом, строителем, пьяницей, художником, поэтом, боксером, скульптором, столяром, плотником, музыкантом, играющим на пяти инструментах, — да кем угодно вообще он становился, когда ему хотелось, не меняясь при этом в лице. Это был такой ломоносовский тип, выросший в черной липецкой деревне. У меня нет и десятой доли его талантов. Слишком щедро его одарила природа и слишком бедно меня.
— Мне почему-то кажется, что в детстве вы любили книгу «Три мушкетера»…
— Дюма я люблю, и «Три мушкетера», и все продолжения этой книги читал в умопомрачении от счастья. Их попадание ко мне в руки в советские времена было актом абсолютного волшебства; я читал вслух (себе и родной сестре) и «Десять лет спустя», и «Двадцать лет спустя». Дюма, наверное, воспитал во мне что-то, так же как Верн, Твен и Лондон — любимые писатели советских подростков. От этих книг мы не избавимся никогда, они живут внутри, как полноценные (куда реальнее фильмов и даже многих детских воспоминаний) миры, тревожные и трепетные.
— Вы родились в деревне Ильинка Рязанской области. Когда и по какому поводу были там последний раз? Какие привезли впечатления?
— Заезжал года четыре назад на своей белой «Волге». Был потрясен тем, что странный, изломанный, размытый мир, который я видел последний раз лет двадцать назад, по-настоящему существует в природе. Я думал, что все это мне приснилось в прошлой жизни. А там все такое же. Черная река, мостки, зеленый луг, корова, кусты, тропинка. Это как войти в картину Васнецова — и уйти вглубь.
— Провинция традиционно недолюбливает Москву и завидует ее деньгам. Вы проживаете в Нижнем Новгороде. Кроме дополнительной возможности хорошо заработать, есть ли в столице что-то еще, что вы цените и что вас в ней привлекает?
— Если бы я жил в столице, я бы появлялся на телевидении и на радио не раз в три месяца, как сейчас, а раз в неделю: соответственно, столько раз и появлялся бы, сколько меня приглашают (а я не еду, как правило). Больше ничего в Москве не привлекает.
Москва, наверное, красива — такой развратной, чрезмерной красотой. Там очень вкусно кормят в кафе и там самые прекрасные женщины в мире (я бываю за границей в последние времена и знаю, что говорю). Но вообще Москва не имеет права на существование по божественным законам. Она оборзела. Ее сметет ураганом или наводнением. Там слишком много пошлой борзоты, мрази, лжи и подлости — при всем моем уважении к хорошим и добрым москвичам. Слишком большая концентрация зла там.
…И пусть не говорят потом, что их никто не предупреждал.
— На днях прочитал в одном из стихотворений Виктора Куллэ: «Свобода — / На деле — только милосердный шанс / Успеть понять перед лицом ухода: / Зачем была дарована душа». По-моему, очень точно. А какое ваше любимое определение свободы — ваше собственное или чужое?
— Свобода — это грех. Я об этом сказал вчера моей жене. Постараюсь расшифровать, что я имел в виду, — пока в рассудке. Сегодня расшифровать это еще не могу.
— Я согласен, что смысл жизни — борьба за идеалы, но ведь можно оставаться в оппозиции, не занимаясь политикой, которая, как известно, грязное дело. Зачем вы пошли в нацболы?
— Можно верить в Бога и не ходить в церковь, можно умываться без воды, есть без хлеба, пить без родника. Зачем тогда мы идем на исповедь или к воде? Идеальное лицо не нуждается в омовении, а идеальный дух — в помощи священнослужителя. Слишком пафосно объясняю? Тогда объясню еще более пафосно. Нельзя быть на войне, оставаясь в тылу. Нельзя давать мразям веру в то, что они и есть полноправные хозяева истории, когда мы, живые и бодрые люди, все еще живы и бодры. Говорите, что политика — грязное дело? Тогда сейчас мы влезем к ним в их гадкую грязь и будем там веселиться и бесноваться. Если злы и грязны злодеи, значит, мы должны стать трех злодеев грязнее и злее.
— Возможна ли Россия без самодержавия и православия?
— Без православия — нет. Что такое самодержавие — отдельный разговор. Если вы о монархии, то мы можем прожить и без нее. Можем, впрочем, завести монарха специально для Михалкова. Пусть они беседуют вдвоем на вечные темы.
— Чего в этой жизни вы не понимаете и отказываетесь понимать?
— Все понимаю, все принимаю и по мере сил приветствую.
— Вам недавно присудили премию Льва Толстого «Ясная Поляна». Если бы представилась возможность, какой бы вопрос вы задали автору «Войны и мира»?
— Я все прочитал в его книгах. Он гений. Никаких вопросов. Я бы даже не подошел к нему.
Дмитрий Фалеев