Захар Прилепин: Империя — это форма жизни, единственно возможная для моей страны
Писатель о своей новой книге, о тех, кто принимает решения, о правде Толстого, о Крыме Пушкина и о том, без чего рассыпается нация
Роман «Обитель»: почти 800 страниц, 40 центральных персонажей и сотня эпизодических: православные и католические священники, поэты, философы, актёры, музыканты, спортсмены, шпионы, крестьяне, революционеры, чекисты, белогвардейцы, русские, украинцы, индусы, латыши, чеченцы, поляки, казаки, евреи. Каждому — своя биография, убеждения, вера, характер. Чтобы изучить и положить на бумагу мир Соловков, Захару Прилепину понадобилось три с половиной года труда. И вот пришло время это читать. Мало, кто понимает, и редко от кого можно услышать, что «дело государственной пропаганды — не пропагандировать прихоти и похоти, а доказывать, что всегда выигрывает тот, кто тоньше чувствует, сложнее рефлексирует». Об этом и о том, как создавалась книга, как история человеческой души складывается из истории Соловецкого лагеря, и какова роль литературы в современной России, — рассказывает автор.
Давайте начнем с самого конца, с финала, где вы формулируете красивый парадокс: «человек тёмен и страшен, но мир человечен и тёпел». С точки зрения логики эта фраза вызывает вопросы.
— Да нет, почему, всё просто: человек создан из глины, человек слаб, а мир храним тем, кто его придумал, поэтому всё неслучайно.
То есть мир храним не человеком?
— Вот именно, не человеком. Есть дух и есть глина. Там, где глина — всегда опасность увязнуть и погибнуть, а там, где дух — всегда что-то больше нас. Поэтому нужно надеяться и верить, что кошмар, который нас окружает, всё-таки не отрицает величия Творения.
Вы неоднократно говорили, и это есть в «Обители», что русскому человеку себя не жалко, и Богу в России заняться нечем. Допустим, это так. Но многим русским, что живут за границей, в Европе или в Америке, вполне себя жалко. Вероятно, ваше утверждение справедливо только в самой России?
— Любое обобщение можно оспорить. Даже слова Достоевского о всемирности, всеотзывчивости русской души. Но частные случаи не отрицают правил. Всем нам в целом себя жалко, или, к примеру, жалко своих детей. Но кроме среднестатистического русского человека есть его прообраз — «небесный русский человек», в котором можно выявить архетипические черты. У нас было на это время, линейная история России насчитывает тысячу лет, и какие-то признаки этого человека четко обозначились. Они обнаружены в том числе и русскими писателями. Есть что-то в русском человеке, что не даёт восторжествовать в России либеральным ценностям. Значимость индивида у нас мала не только с точки зрения озверелого государства, но и для самого человека. Ему и себя не жалко, и другого — не особенно. Это не от злобы, не от жестокосердия, а просто от ощущения того, что ты — не самое главное в этом мире, что в России ты — не мера всех вещей. У нас утверждение, что каждый человек — это неповторимая вселенная — иллюзия. Возможно, это так, но русский человек не носится со своей вселенной.
Бывает, что человек выпадает в какую-то иную культуру, но многие типические вещи в нём сохраняются и могут каким-то образом проявляться. У меня есть друзья во Франции, по одной линии в их роду был писатель Владимир Соллогуб, по другой — Трубецкие, по третьей — Волконские, по четвертой — Лопухины, кроме того, там еще что-то и от писателя Бориса Зайцева. Короче говоря, аристократия в чистом виде. Они приехали во Францию после революции, сто лет назад, но до сих пор французы называют их «эти русские»... Они даже русский язык забыли, они абсолютно вписаны в общество, но при этом в них есть что-то такое...
Ваш роман огромен, целая эпопея. Как долго вы над ним работали?
— Три с половиной года. Я оказался на Соловках вместе с моим другом, режиссёром Сашей Велединским. Рассчитывал написать рассказ или повесть, которую он потом экранизирует. А получилось... Мы там пробыли неделю или полторы, всё исходили, ездили на острова, рано вставали, поздно ложились. У нас наладились хорошие отношения с местной администрацией, с нашим гидом. К вечеру первого дня она поняла, насколько нам всё это интересно, и рассказала, что вот, приезжают на Соловки иностранцы и соотечественники, и все ищут подтверждения своего отношения к советским ужасам, которые там происходили. А ведь многие вещи были гораздо более сложными, чем их обычно преподносят.
Вот, к примеру, история, которую описывает в своих воспоминаниях Дмитрий Лихачев. У него сказано, что заключённые решили устроить бунт, перебить всех чекистов, захватить пароход и уплыть. В итоге, по его словам, бунт подавили, 400 человек расстреляли. На деле же всё иначе. Да, подготовка была, бунт подавлен, но расстреляны были не 400, а 36 человек. То есть, многие данные неверны. Наш гид стала допускать меня к документам, показывать какие-то вещи, которые она сама обнаружила. Вернувшись, я связался напрямую с несколькими университетами, с учёными, которые совершенно безвозмездно стали присылать мне документы, диссертации, курсовые работы, газетные публикации. Тема очень болезненная, за неё и по голове могут дать, если поймают на неточности. Чтобы меня никто не схватил за пуговицу, я сложил в отдельную папочку всё, что касается Соловков.
Все эти годы вы ни на что другое не отвлекались?
— Когда пишешь большую вещь, отвлекаться нельзя — любая вещь собьет с ритма, с интонации... На второй год я начал писать текст, на третий ощутил себя в каком-то безумном карнавале: десятки героев я возвратил к жизни. Тогда я перестал удивляться словам Толстого, о том что с ним «сделала Наташа Ростова — вышла замуж». Я оказался внутри пространства, которое руководит мной. Мои персонажи, люди, которые попали в эту молотиловку и исчезли в ней, требовали от меня большего участия, больше сюжетов, связанных с ними! Тогда я сказал Велединскому: Саша, это не повесть, не рассказ, не роман, это эпопея. Не могу остановиться. Получится не «полный метр», а сериал, может быть, в трех частях...
Вы очень хорошо изучили и местность, вашей географии доверяешь.
— Я нарисовал себе и карту островов, и специально — карту лагеря: где, в какой роте кто живет, где растут деревья. Сверил со всеми мемуарами, всё расставил по местам. Когда писал, точно понимал, кто куда пошёл и кто где спрятался.
С чего возник замысел? С любовной истории?
— Я сразу придумал плутовскую завязку с побегом. Даже не придумал, а как бы подворовал из реальной истории. Сделал небольшой выверт, и она сложилась в голове, нарисовалась, как скрипичный ключ. И я уже знал, куда идти дальше.
У вас в романе ведь не все персонажи исторические?
— Есть исторические, многие перекочевали из мемуаристики. Например, владычка Иоанн был в воспоминаниях Бориса Ширяева (белогвардейский офицер, поэт, писатель, проведший на Соловках семь лет, написавший о лагере книгу «Неугасимая лампада» — прим. ред.). Я этого не скрываю. У меня есть прямые переклички с мемуарами, иногда даже пародийные, в том числе и история из мемуаров Лихачёва. Множество сцен имеют прямые отсылки к реальным событиям. Некоторые герои сделаны из двух-трех реальных. Все чекисты — это, естественно, реальные персонажи. Всё правда. Всё основано на реальной ситуации. Когда берёшься за такую страшную тему, никакого Дюма включать нельзя, нужно писать максимально бережно.
Какую сверхзадачу вы себе ставили, если ставили?
— Не буду говорить, что хотел написать большой русский философский роман идей. Задача — чтобы читателю было интересно, вот и всё. Но всё-таки роман писался три с половиной года, и всё, что я накопил к своим 38 годам — весь опыт, всю страсть, всю боль — всё это в нем есть. Я писал его на пределе своих возможностей. Всё в нашем мире и прекрасно, и одновременно трагично. Построение государственности, построение языка, построение национальной мифологии, совершение подвигов... Всё это крайне увлекательные занятия. Чем писателю еще заниматься, кроме этого?
Как вы сами к относитесь к тому, что описали в романе?
— Конечно, я постарался вывести себя как автора за его пределы. Но ведь есть оптика, с помощью которой я писал, она была настроена на определённые вещи. Моё личное отношение достаточно простое, оно связано с тем, что я когда-то работал в ОМОНе, что когда-то принадлежал к улично-радикальной оппозиции. Подобная оптика, скажем, была и до меня, у Довлатова, который увидел свою «Зону» глазами конвоира, а сам не сидел. Наверное, это ощущение, что есть правда одна и другая. Что и там, и здесь живые люди, которые являются заложниками той или иной ситуации, и что они могут быть и замечательными, но при иных обстоятельствах — страшными. Противопоставление жертва-палач не всегда столь линейно, как это может показаться. Оно сложное. В том числе и на Соловках. Люди, которые охраняли заключенных или создавали эту систему, все были перебиты. Причем, ещё до 37 года. Приезжала комиссия, и раз — шесть человек расстреляны. Это показатель того, что у большевиков не было задачи всех уморить, они хотели соблюдать законность, чтобы всё не превратилось в зверство. Тем не менее, когда знакомишься с документами, понимаешь, что зверств хватало. И безнаказанности, и гордыни, и безумств. Эти черты проявлялись и со стороны лагерной администрации. Получилось, что все люди взаимозаменяемы, что сегодня они могут быть здесь, а завтра уже — там. И наоборот: сегодня ты заключенный, а завтра жестокий комвзвода. И всё это — история русской души.
Вы говорите, зверств хватало, но когда я читал, возникло ощущение, что кроме зверств в романе мало что есть.
— А есть критики, которые пишут совершенно другое, пишут, что «Обитель» — это чуть ли не оправдание Соловков! Полная ерунда. Я поступил максимально честно. Охрана — это ведь тоже в каком-то смысле моя родня, люди моей плоти и крови. Я столь же веду свою генеалогию от неё, как и от жертв. Я просто вынужден предоставить ей слово: у неё тоже есть своя правда. К примеру, в диалогах Фёдора Эйхманиса и Гали Кучеренко о том, что такое этот лагерь, есть все цифры, все факты о нем. Но о них никто не рассказывает.
Говорят, что большевики пришли на Соловки и устроили ад. Но о том, что до большевиков там находился колоссальный склад оружия, не сообщает ни одна книга. Зачем монахи держали оружие? Причём столько, что хоть на Москву иди! Я думаю, что англичане и французы использовали Соловки как одну из баз для своих военных целей. Потом они ушли, всё бросили, но ведь монахи не поспешили сдать оружие государству.
Если бы вы сами оказались там в то время, как вы думаете, что бы с вами было?
— Представления не имею, судьба — понятие разнородное. Вот, к примеру, в книге периодически появляются Есенин и Троцкий, сами они в ней не присутствуют, но речь о них ведется, они выступают в роли важных маркеров для многих персонажей. Кто-то из того круга угодил на Соловки, кто-то служит в ЧК, кто-то ушел в кинематограф, кто-то уехал в эмиграцию, кто-то стал правоверным советским писателем. А ведь этот круг был более или менее однородный. Я к тому, что свою судьбу предугадать невозможно... Позавчера я сам считался в своей стране отребьем и негодяем, а сегодня многие называют меня «путинским ястребом». Хотя ни к первому, ни ко второму варианту я отношения не имею. Логика событий словно волна выбрасывает тебя в какую-то сторону...
Ястреб — это из-за участия во встрече президента с писателями?
— Нет. Как раз после той встречи я стал любимцем публики, я задал тогда самый жёсткий вопрос. Ястребом меня называют из-за моей позиции по Украине, её мои либеральные товарищи простить мне не могут.
Позиция у вас имперская?
— Да, имперская и антилиберальная. Мне симпатично то, что произошло с Крымом. И мне откровенно неприятна позиция моих, в прошлом моих, товарищей, а ныне оппонентов, которые выступили на стороне не очень внятных для меня общечеловеческих ценностей.
Почему вы полагаете, что Россия должна оставаться империей?
— Таким же образом можно спросить: а зачем вам скелет, зачем вам череп? Империя — это форма жизни, единственно адекватная, возможная для моей страны. Я это знание вынес из русской литературы. Всё, что меня сформировало, когда я начал читать книжки (а начал я читать рано, в 9 лет стихи читал как сумасшедший), я вычитал у Тютчева, у Пушкина, у Блока, у Есенина. Я ничего тогда не понимал, но это стало моим составом, моей физиологией. Когда я пытаюсь искать какие-то ответы, я их даже не ищу, они есть внутри меня, там уже все сказано по тому или иному поводу.
Для них, для Пушкина, для Блока, этих вопросов тоже не существовало: зачем нам империя, зачем нам Крым? И я тоже получил их по наследству. Никаких дилемм: мне всё понятно, они мне всё объяснили. Когда же мне начинают объяснять, что мир другой, мир изменился, мне кажется, что никакой разницы нет: 18-й, 19-й, 20-й, 21-й, 25-й век — всё как было, так и будет.
Допустим, так. Но вы сами говорите, что человек тёмен и страшен, и даже в романе прямым текстом, что человек — животное. В вагоне нью-йоркского метро я видел такое объявление: «Уступи место инвалиду. Это не просьба, это закон». Вам не кажется, что такими методами, постепенно, людскую животность можно помалу, но изживать?
— По-моему, это вещи одного порядка: уступить место инвалиду и помочь полутора миллионам русских в Крыму. Это одинаковое проявление милосердия, человечности, здравого смысла. И не обязательно для этого принимать закон — это нравственный императив. Заступиться за больных, помочь бедному... Но ведь этот нравственный императив придуман не американской демократией, он существовал ещё в древней Греции, в древнем Риме... Мы не стали более милосердными, более мягкими с тех времён. Если вы скажете, что тогда было рабовладение, то давайте вспомним, сколько рабов существует в нынешнем мире, в том числе и в просвещённых странах. Сколько людей находятся за рамками закона, сколько стран — под протекторатом других государств, и так далее... К примеру, Румыния — европейская страна — не может сама себе назначить цену на хлеб. Далеко ли мы ушли от древнего Рима? Я в этом не уверен.
Мне показались очень интересными отношения главного героя с Богом. Особенно в сцене, когда Артём царапает фреску с ликами святых на стене храма. Вы сознательно писали эту сцену с намерением выразить всю сложность этих отношений, или это произошло стихийно, логика текста так обернулась?
— Я сознательный человек, ничего подсознательного не пишу, но да, есть правда текста, правда художественной жизни, которая заставляет делать какие-то вещи даже вопреки своему собственному ощущению. Мне бы и хотелось, чтобы герой пришёл к Богу как герои Достоевского или Толстого. Чтобы взял Евангелие, и это бы его спасло. Но я шаг за шагом жил с ним все эти три с половиной года, он стал мне близким человеком, и я понимал, что этого он сделать не может. Это было бы неправдой. Это было бы святочной открыткой, а я не могу ее нарисовать. Он совершает то, что должен, исходя из логики своей жизни.
Вообще же это характерно для той эпохи: Серебряный век был богоборческим, а Артём — вырос в этом пространстве. Как нынешние молодые люди, которые верят, что СССР — это черная дыра, что Европа — это прекрасно, а Россия — самое грязное место на земле. Это же в воздухе висит. XX век весь был богоборческий. Это связано не только с большевиками, православные кресты пилили и занимались бесовщиной уже наши декаденты.
В сцене, где Артём предлагает начальнику лагеря ягоды, это не шажок к вере?
— Не знаю. Эти ягоды — черника, «соловецкий виноград», как её называют. Отец Зиновий говорит в романе: «ягода, душа моя»... То есть ягода, это символ души, а герой словно бы пытается передоверить свою душу новому начальнику лагеря. Он словно даёт ему свою душу, а тот даже брезгует съесть ягоды из его рук. Он берет душу, а на ладони остается красное пятно...
Как вы относитесь к вымыслу? Ваша героиня Галина Кучеренко ведет дневники. В них упоминается её разговор с начальником лагеря, историческим персонажем, фактически основателем ГУЛАГа Эйхманисом. Тот утверждает, что романы исчезнут, а все будут читать дневники, мемуары и письма, потому что правда — в них. Галина же возражает, что как раз в дневниках и письмах автор лжёт, пытаясь представить себя лучше, чем на деле. Зато в романах, как ни прячь автор свою позицию, свою правду, она всё равно видна. Парадокс в том, что героиня высказывает эту мысль именно в дневнике... Получается, как в знаменитой апории: все критяне лжецы, — сказал критянин.
— Ха! Ну, это моя, чисто авторская, забава. Я забавлялся, но делал это сознательно. Я показываю, что есть правда дневника, а есть правда романа. И эта, последняя, больше любой правды и дневника, и писем, и мемуаров. Гораздо шире. Вообще-то я думал, что этого никто никогда не заметит, так что спасибо!
Ещё Лев Толстой сказал: не хочу писать ни про какого Ивана Ивановича Иванова, а хочу писать только правду. И начал переписывать свою замечательную повесть"Детство«, считая, что там много неправды. Дескать, напишу, как все было на самом деле... А вышла какая-то галиматья тоскливая, читать совершенно невозможно. Вот я встал, я пошел, маменька то, маменька сё... Правда-то была в том «Детстве», а в этом нет никакой правды. Если хочешь понять Толстого, его экзистенцию, читай именно то «Детство», которое он придумал. Это и есть истинный Толстой. А там, где он пишет «всю правду», никакого Толстого не разглядишь — это запись бессмысленных, совершенно механических действий.
Вы часто говорите, что писатели и публицисты в России способны собирать митинги, что литература в России вновь обретает былое влияние. Но, с другой стороны, сетуете на то, Россия перестает читать... Как это объяснить? Тем более, что по статистике только 10 процентов мамаш читают детям...
— Я думаю, что больше. Кроме того, у всех есть внутренне ощущение, что надо бы детям что-то почитать... Тут же возникают оправдания — нет времени, почитай сам, и так далее. Все родители знают это... Но ведь всё равно нанимают учителей или гувернёров, чтобы те поднатаскивали детей... Они же не говорят ребенку: ничего не читай, выкинь книжки! Напротив, говорят: читай, а то дураком вырастешь...
Кроме того, люди сейчас развращены представлением, будто пространство успеха лежит вне сферы гуманитарной культуры. Это ошибочное мнение. Читающий человек более конкурентноспособен, чем не читающий. Всё, что происходит в мире, всё, чего мы достигли — всё это наследство нашей гуманитарной культуры. Дело государственной пропаганды — не пропагандировать прихоти и похоти, а доказывать, что всегда выигрывает тот, кто тоньше чувствует, сложнее рефлексирует. Да, он может и проиграть, но зато при самых сложных обстоятельствах выиграет.
Мы стали теми, кто мы есть, благодаря русской литературе. Наш национальный характер — это то, что описано у Толстого и Достоевского. Так нас воспринимает весь мир. Но до людей это не доходит. Они думают, что есть мы с нашими страстями, а есть какая-то литература. Но ведь любой народ из мифа рожден и мифом держится, пока живет внутри этого мифа. У каждого народа возникает героическая песня, и из этой песни вырастает целый народ. Она продолжается, звучит, укрепляется прозой, поэзией, философией — и народ развивается. Если эти скрепляющие вещи исчезают, если нет ни прозы, ни поэзии, ни философии — нация рассыпается. Она не может жить, покупая только холодильники или вентиляторы, она исчезает. Это важно говорить, чтобы люди это понимали. Кроме всего прочего, те 15-20 процентов людей в России, которые, так сказать, «принимают решения», очень хорошо это знают.
Вам не кажется, что в этом мифе литературу активно вытесняет кино. Примерно, как Голливуд в Америке?
— Голливуд тоже имеет отношение к американской литературе, к американской мифологии. Это не кино в чистом виде. Да, оно упрощается, чем дальше, тем больше уходит от литературной праосновы. Но всё равно, оно вторично по отношению к литературе. Как и театр. В любом случае, они имеют дело с правильно сформулированной речью, с сюжетом, с движением героев, с развитием персонажей...
Но и в кино, и в театре важна роль режиссёра, который диктует зрителю и картинку, и слова, и образы актеров, и интонации. Тогда как в литературе писатель диктовать, по большому счету, не может, поскольку слово гораздо более многозначно, чем визуальный образ, уж не говоря о сочетании сотен тысяч слов! Недаром хорошая проза трактуется каждым читателем по-своему, а кино — почти всегда однозначно.
— Ну да, литература круче, чем кино, она и живёт гораздо дольше. Сравните суперзвезду кино 50-60 годов, и писателя 200-летней давности. Батюшкова или Баратынского. Они пережили и переживут любую суперзвезду. И Алена Делона, и Татьяну Самойлову. Да, их слава сейчас огромна, через 10 лет она меньше, а через 20 — не разглядеть. А писателю может быть и 500 лет, и 300 тысяч, и ничего с ним не случится.
Вы утверждаете, что именно писатели и публицисты в России собирают десятки тысяч людей на митинги. Но кто эти люди? По-вашему, получается, что на митинги ходят те, кто читает книги. Но и только.
— Решения всегда принимают те, кто читает. А те, кто не выходит на митинги, будут жить в тех решениях, которые примут за них. Я уже говорил, что всех нас во многом сделала русская литература. Все слова, которые произносятся, допустим, мной, или Быковым, или Лимоновым, или Улицкой, начинают насыщать воздух. То, что мы сейчас собой являем, скажем, за последние 20 лет, с начала перестройки, это следствие огромного количества произнесённых, написанных, повторенных слов... Вещи, которые мне пришли в голову, пройдя через десятки или сотни уст, которые произнесли их следом, становятся общим местом для людей читающих и не читающих.
За эти годы произошел колоссальный слом национального сознания — с того времени, когда в 80-е годы поднялась волна садомазохизма, стремления уничтожить своё естество, когда половина жителей страны считала, что эта страна должна исчезнуть, и — до нынешнего времени, которое называют и патриотическим угаром, и как-то еще... Но сознание-то за эти 25 лет изменилось! Всё вывернулось наизнанку.
Я знаю многих людей, которые говорили в начале 90-х вещи совершенно противоположные тем, что говорят сегодня. Они не признаются в своих ошибках, не вспоминают, что я ещё подростком предрекал то, что будет сегодня. Наши слова влияют не только на читающих, но и на всех. Это и есть информационное пространство. Тот же Дмитрий Киселев говорит сегодня ровно то, что Лимонов и Проханов говорили в 91-м и в 93-м годах.
Но, с другой стороны, вы говорите о том, что либералы в России выглядят намного сплочённее, чем все остальные.
— Русский человек традиционно не привык испытывать пароксизмов солидарности, он просто живёт и живёт. Это и в армии хорошо заметно, когда пятеро дагестанцев могут «взломать» целый взвод. Либеральная общественность понимает, что она в меньшинстве. Поэтому в социальных сетях они собираются в жёсткие группы, поддерживают друг друга, друг друга цитируют, в любой ситуации стоят стеной.
Не кажется ли вам, что в литературе, которую пишут писатели с либеральными взглядами, нет харизматических фигур, подобных, например, Проханову, или Лимонову, или более молодым — вам, Шаргунову... То есть, не появляется произведений, прочитав которые, читатель скажет: всё, отныне я верю в либеральную идею, и готов за неё в огонь и в воду! Ну, примерно так, как это было — с противоположным знаком — с романом «Мать» Горького... Если да, то почему так происходит?
— Понимаете, само вещество русской литературы как бы исторгает из себя либеральную идею, она туда не помещается. Когда самые либеральные писатели начинают писать какой-то роман, он получается либо пародийно либеральный или вообще антилиберальный... как, скажем, «Кысь» Татьяны Толстой.
Проще всего привести аналогии из того же американского кино. Америка — вестник демократии, несёт миру цивилизаторские ценности, а 80 процентов всех фильмов — это апокалипсис, полное крушение человечества, ад кромешный, где герои ходят по руинам и говорят: где вы теперь, либералы, любители человечества? смотрите, к чему все пришло! Они не изображают, в отличие от коммунистов, какой-то новый прекрасный мир, где всё прекрасно, где демократия дошла до какого-то своего абсолютного состояния. Напротив, чем либеральнее они становились, тем больше в их фильмах было жути и кошмара. Это показательно.
Кроме того, в 90-е годы либералы контролировали всю медийную площадку, всё было зачищено под либеральную литературу. Да, получил однажды Олег Павлов премию «Букер» за свои повести, но он почвенник и антисоветчик, а антисоветизм тогда принимался. Был расчёт, что вырастет поколение новых писателей, этаких пионеров либерализма. Но не выросло никого. Зато пришли Сергей Шаргунов, Миша Елизаров, Герман Садулаев и вся наша плюс-минус банда. Даже Дима Быков и тот... Какой он либерал, он художник, он столько всего антилиберального произнёс в своей жизни!
А Владимир Сорокин?
— Тот же Сорокин — это же не прекращающийся апокалипсис! Я отношусь к нему, как к большому мастеру, но он мне совершенно чужд по всем этическим и эстетическим качествам. Механизм создания его текстов мне ясен. Говорят, Сорокин что-то необычайное сделал в «Дне опричника». Но нет, это не откровение, это рукотворная вещь, сделанная мастером необычайного уровня. В принципе, я понимаю, как это делается. Не смогу повторить, но понимаю.
У кого из современных писателей вы не понимаете, как он это делает?
— У Терехова. У него не понимаю: прекрасная, плотная проза,
Вы сделали несколько критических замечаний в адрес коллег, а как вы сами относитесь к критике в ваш адрес?
— Хорошая критика — такое же искусство, как и проза. Очень люблю критику Льва Аннинского... А если про меня... Бывает, прочтёшь что-то о себе, разозлишься, но скоро и забудешь. Больше того, встретишься где-нибудь с тем критиком и говоришь с ним как ни в чём не бывало. Злые языки потом утверждают, что это я с ним заигрываю...
P. S. он же анонс
«Восьмерка» по «Восьмерке» 8 мая
8 мая на экраны выходит фильм Алексея Учителя «Восьмерка», снятый по одноименной повести Захара Прилепина. Вот что сказал писатель по этому поводу:
— Повесть напрямую связана с моей биографией. Я служил в ОМОНе. Когда в 1998 году произошел дефолт, и рухнули наши зарплаты, кто-то из коллег уволился, кто-то пошёл работать в охрану. Я жил тогда в Дзержинске, бандитский был город: 26 заводов, которые резали и пилили бесконечно. И вот команда из бывших ментов, и я в их числе, пытается навести порядок в ночных клубах. Мы их не победили, конечно, но крови им попортили много. Эта история и вошла в повесть. Алексей Учитель ею заинтересовался, решил снимать. Я участвовал и в кастинге, и в пробах, и даже снялся сам. Режиссер предложил мне одну из главных ролей, но я отказался, сыграл маленькую — таксиста в самом начале фильма. Так что пришлось работать на всех стадиях. Я и музыкантов нашел — это мои товарищи из группы «25/17». Как получилось, не знаю, видел только первую монтажную сборку. Но мой товарищ, кинокритик Антон Долин сказал, кино отличное.
Игорь Зотов, "Культпросвет", 23.04.2014