Захар Прилепин: Россия вправе исторгнуть нынешнее поколение
Автор «Саньки» и «Греха» о наследии перестройки
Когда-то перестройка казалось немыслимой. «Победа коммунизма неизбежна», – гласила надпись, еще в 85-м красовавшаяся над Зубовской площадью в Москве, и, пожалуй, лишь немногие решались тогда усомниться в этой «неизбежности».
Потом немыслимое стало реальностью. Как и почему это произошло – об этом еще долго будут спорить – как бывшие участники событий (на разных станциях спрыгнувшие с внезапно разогнавшегося поезда), так и историки, пытающиеся отыскать в их позднейших свидетельствах клочки исторической правды.
Ибо сегодня те годы – уже история. Как обычно, интерпретируемая прямо противоположным образом. Вернуться к которой особенно интересно в преддверии юбилея – восьмидесятилетия архитектора перестройки Михаила Горбачева. Как всегда, Русская служба «Голоса Америки» обратилась за комментариями к самым разным представителям российского политического и культурного спектра. В том числе – к всемирно известному русскому писателю Захару Прилепину. Мысль о том, что «перестройка – уже история», не пришлась ему по душе.
Болезнь и терапия
Алексей Пименов: Вы вошли в литературу в двухтысячные годы, т.е. уже в постсоветские времена. Существенно позже, чем перестройка: для вас это было уже историческое прошлое. Что оно означает для вас?
Захар Прилепин: Слово «история» предполагает некую отделенность персонажа от события. Для меня это не было историей, а было моей юностью, и было временем моей жизни – достаточно болезненно переживаемым. Знаете, я никакого пиетета не питаю ни к перестройке, ни к девяностым годам. Я не испытываю ностальгии по ним, ныне испытываемой моими сотоварищами по левому лагерю. Сегодня стало даже отчасти модно тосковать по Борису Николаевичу Ельцину, памятуя о том припадке свободы, который тогда с нами случился, а потом прекратился. От конца восьмидесятых и от девяностых у меня ощущение мучительной брезгливости – не душевной, а физической. Это было все настолько нечистоплотно – я не имею в виду все эти кампании антисоветчины, что я тоже переживал болезненно… Просто – сама атмосфера времени, само ощущение времени: мне было почему-то неприятно. Часть моих товарищей вынесла ощущение свободы, воздуха, большой атмосферы, большого будущего… А я не вынес этого совершенно. Точнее – вынес болезненно противное чувство: как будто у меня был грипп, насморк и мигрень.
А.П.: Если воспользоваться вашим образом – когда пришло выздоровление?
З.П.: Никакого выздоровления я не испытал. Тут нужно пояснить: как отдельный человек я и тогда, и сегодня, и, надеюсь, завтра воспринимал себя как абсолютно счастливого и полноценного: мне радостно было жить во все времена. Я говорю о своем ощущении времени: что-то изменилось. Надо искать какую-то другую ассоциативную цепочку, чтобы описать то, что чувствуется сегодня. Тогда было чувство брезгливости, а сейчас – устойчивая неприязнь к тому, что я наблюдаю вокруг себя. Уже не мигрень, а что-то другое.
А.П.: Помните, Достоевский любил говорить о «золотом веке». Что означает этот образ для вас?
З.П.: Я воспринимаю так то, что являла собой советская Россия в послевоенные годы… В то время, когда снимались фильмы «Я шагаю по Москве», «Летят журавли». Для меня это время – как атмосфера такого большого воздуха, которым дышится легко. Не сказал бы – «золотой век», но это время мне крайне любопытно. А с другой стороны – мне крайне любопытна вся эта эстетская, декадентская свистопляска, все эти десятые и двадцатые годы, призывание гуннов и варваров, и их приход. Годы больших надежд… Это время, которое вызывает у меня бесконечное любопытство и некий эстетический голод. Я бы с удовольствием туда прогулялся.
Поэзия и правда
А.П.: А Октябрьская революция? Я задаю этот вопрос, вспоминаю ваши революционные антологии…
З.П.: Я очень много и с огромным удовольствием читал советскую литературу, а именно послереволюционную: Артема Веселого, молодого Леонова, Всеволода Иванова. И для меня эта, прошу прощения за патетику, музыка революции никогда не переставала звучать. Поэтому когда началась вся эта лимоновская история с национал-большевиками, я услышал то, что во мне и так существовало. Это мой личный путь.
А.П.: Это относится и к вашей литературной деятельности?
З.П.: Да, и в этом смысле двухтысячный год для меня ничем не отличается от две тысячи десятого: среди моих современников определяющее влияние на меня оказал Эдуард Лимонов.
А.П.: А еще?
З.П.: Список огромный: если говорить о людях, которые живут сегодня, то это Леонид Абрамович Юзефович. Но учишься ведь по текстам, и в этом смысле учителей – огромное количество.
А.П.: В списке ваших любимых книг я увидел «Иосифа и его братьев» Томаса Манна.
З.П.: Гениальная книга! Написанная за пределами человеческих возможностей.
А.П.: Чем она вам близка?
З.П.: Что меня поразило более всего – это упоительно, безумно богатый язык: так, как Томас Манн пишет огромную книгу, можно написать, истекая потом, один абзац. А он пишет огромный текст – безумно плотно, с точки зрения языка как такового. Я не помню подобных прецедентов в мировой литературе.
«Наша задача – сформировать элиту»
А.П.: А можно ли, в строгом смысле слова, говорить о прецедентах в истории? Например: о прецедентах перестройки?
З.П.: Я пытаюсь не наговорить пошлостей и поэтому на секунду замолкаю. Дело в том, что такой гигантский, многоходовой эксперимент, произведенный с моей страной и с моим народом, он, как я понимаю, гладя из сегодняшнего дня, мог быть совершен только с советским народом. Сегодня, пересматривая позднесоветские фильмы, я понимаю, насколько высок был в гражданах градус идеализма. Это были какие-то удивительно неиспорченные люди: при всем очевидном советском ханжестве, при всей партийной застаревшей риторике, люди были чисты до наивности. Все то, что говорили и писали шестидесятники, которые вызвали на свою голову всю эту перестроечную историю – Евтушенко (дай Бог ему здоровья!) или Окуджава, – это была какая-то удивительная, граничащая с идиотизмом, наивность человеческая. Собственно, только с таким народом все это и могло произойти. Когда люди воскликнули: «Так больше жить нельзя!» и уничтожили свою собственную страну, разнесли ее в пух и прах. С сегодняшним народом, который делит все надвое и натрое, который не верит ни одному слову, такого уже не провернешь. Такого не провернешь ни с американцами, ни с французами – потому что все это лукавые, разумные, ироничные люди. А вот с тем народом провернуть это было можно. И провернули! Даже не провернули, а сама история провернула: я, в отличие от своего старшего товарища Александра Проханова, ни в коей мере не конспиролог, и, безусловно, все это мы сотворили своими собственными руками, без участия масонского и прочих заговоров. Конечно, все желающие на этом погрелись, но вообще-то – это дело рук прекрасного советского народа. Гигантское – если не самоубийство, то харакири. Вот мы его и произвели.
А.П.: В одном из ваших эссе вы говорите, что каждый русский писатель – хоть немного деревенщик, и что вся Россия – деревня. Упоминаете вы и об одиноком Петербурге, и о заселенной нерусскими Москве. У меня к вам просьба: уточните вашу мысль.
З.П.: Это написано давно. Там, видимо, говорилось о таком ощущении провинциальности – в хорошем смысле слова. Речь шла о России, о той, что живет… знаете, как кинуть камень в воду – и от него расходятся круги. Вот это ощущение России – между семнадцатым, восемнадцатым и девятнадцатым веком, будь то деревня, или город Новосибирск, или город Арзамас. Я тогда много ездил по России… Это поэтическое ощущение от своей собственной страны, и оно ни в коей мере не может расшифровываться на уровне: «А не националист ли вы, Захар Прилепин? Почему у вас там в Москве нерусские живут?»
А.П.: Иными словами – не только деревня, но и провинциальный город?
З.П.: Конечно. Деревня – в смысле… ощущения времени, вовлеченности в события большой русской истории. Та самая пресловутая вертикальная и горизонтальная мобильность, которая в России… отсутствует как таковая. Очень медленная, очень слабо откликающаяся эхом страна – притом, что на всем своем протяжении она совершенно одинаковая. Я был только что во Владивостоке, потом был в Брянске, и разницы между людьми нет никакой. Казалось бы, что все мы вовлечены в один большой государственный процесс, а этого ощущения нет все равно. Люди – одни и те же, а ощущения жизни в большом государстве нет. Поэтому мы – такая деревня: не в смысле геополитики, а в каком-то другом смысле.
А.П.: Вот еще одна ваша фраза: «Мы пришли из России и уйдем в нее, если она нас примет».
З.П.: Да, если она нас примет. Нужно быть достойным этой земли, которая на многие метры пропитана кровью людей, которые ее собрали, взлелеяли и возделали. И эта земля имеет право не принять те несколько поколений россиян, которые в припадке непонятного мне благодушия, или подлости, или глупости взяли и спустили это огромное, прекрасное, чудесное наследство с молотка. Эта земля имеет право исторгнуть из себя это поколение – мое поколение, предыдущее поколение и последующее поколение, которое имеет все шансы потерять эту землю. Если ситуация будет складываться так, как сегодня, то лет через тридцать мы уже можем быть свидетелями такого хаоса и распада, что будет уже поздно.
А.П.: Вечный вопрос: что делать?
З.П.: Теперь я буду ссылаться на свои статьи: в одной из своих статей я сказал, что есть прекрасные ответы на вечные русские вопросы: «Что делать?» и «Кто виноват?» Во всем виноваты мы сами. А что делать? – Нужно отдавать себе в этом отчет. Если спокойно, по-пушкински, понимать, что то, что с нами происходит, – не дело злых сил, а дело наших собственных рук, если отдавать себе в этом отчет и смотреть вокруг себя ясным взором, то какие-то вещи можно вовремя понять и вовремя свершить. Потому что одна из больших проблем моих любимых сограждан – это то, что они находятся в такой самозабвенной дымке, в самовызванном мороке, в котором ничего ни о чем не хочется знать. И ни одной мысли не хочется до конца додумать, а хочется, наоборот, сбежать от самого процесса осмысления действительности. Что я могу сам сделать? Изо всех сил попытаться крикнуть – чтобы хотя бы стоящего рядом напугать: «Ребята, обратите внимание, ведь это же жуть… А если говорить в более глобальном смысле, то задача совершенно очевидна: та, которую мы должны были еще раз сформулировать, глядя на события, происходящие в Египте. Если бы в Египте была серьезная организация, а не «Братья мусульмане», которые не имеют никакого отношения к тому, что там происходит, если бы это была серьезная политическая сила, то там была бы другая власть и другой президент. И Россию ожидают подобные вещи. Я не призываю эту бурю, но я думаю, что нечто подобное будет происходить, и наша задача – сформировать некую элиту, которая способна будет взять власть, когда нынешняя власть отстранится по тем или иным причинам от руля.
>Алексей Пименов, "Голос Америки" - 22 февраля 2011 г.