За нашу и вашу свободу
Захар Прилепин, собрав свои интервью с тридцатью современными прозаиками, поэтами, переводчиками, критиками под одной обложкой, назвал эту книгу «Именины сердца». Он дал ей подзаголовок «разговоры с русской литературой». И в предисловии, естественно, оговорился, что это — «понятное дело, не всеобъемлющий портрет литературы», а разговоры с людьми, с которыми его свела судьба, которые ему интересны, которые, наконец, представляют разрозненные, но, безусловно, любопытные части огромной литературной мозаики.
Люди разные, но проблемы, которые, похоже, волнуют самого Захара Прилепина, практически одинаковые, разве что для Василины Орловой и Анны Козловой он припас суждение Сергея Шаргунова о гламурности женщин и женской литературы как таковых. Но и их, и Татьяну Набатникову не уберег от вопросов о взаимоотношениях «почвенников» и «либералов» (беру эти термины в кавычки, потому что у Прилепина и у его корреспондентов они трактуются вполне субъективно: «почвенники», как правило, — положительно, «либералы» — отрицательно), политиков и писателей, писателей и критиков. Его волнует сопряжение идеологии и эстетики, «толстожурнальной» и реальной литературы и, естественно, «Что будет с Россией?» (этот вопрос Прилепин задает всем без исключения в самом конце разговора, но понятно, что он для него наиважнейший).
После всего, что узнал в этой, безусловно, захватывающей, безусловно, талантливой, безусловно, сердечной книге о журналистах, критиках, телевизионщиках и бюрократах (а я числю себя в той или иной степени по всем этим ипостасям), понимаю, что эти заметки скорее всего не будут прочитаны ни собеседниками Прилепина, ни им самим, а если и будут, то вызовут в лучшем случае ироническое недоумение. Но поскольку нам, к счастью или к несчастью, не дано узнать, «как слово наше отзовется», все-таки рискну поделиться своими размышлениями. Хотя бы как человек, причастный вместе с Сергеем Филатовым и Владимиром Григорьевым к созданию Форума в Липках, который так дорог Прилепину. Да и вопросы, которые мучают автора книги и которые, похоже, задевают его собеседников, сформулированы никак не менее двухсот лет назад. Но по-прежнему актуальны и болезненны.
«Миша, прошу Вас, никогда не упоминайте мое имя вместе с именем Бондарева!» — Григорий Яковлевич Бакланов говорил сухо и жестко, но даже в его телефонном голосе угадывалось огорчение от того, что он, человек, прошедший войну и обладающий офицерским чувством чести, вынужден объяснять мне, в ту пору популярному театральному критику, очевидные, как ему казалось, вещи. «Прошу Вас, ни в хорошем, ни в дурном смысле, никогда не упоминайте нас вместе». И повесил трубку. Естественно, я огорчился вслед за ним. И потому, что мне меньше всего хотелось его обидеть. И потому, что — как мне казалось — ему не надо было обижаться из-за моей заметки о той роли, которую сыграла «капитанская» проза 60-х годов в постижении Великой Отечественной войны, где по справедливости нельзя было не упомянуть ни Бакланова, ни Бондарева. Понятно, что уже в 70-е их развело навсегда, нынешние политические воззрения Бондарева суть пещерный сталинизм, делающий его для меня нерукопожатным, но в истории советской литературы 60-х годов ХХ века, на мой взгляд, он занял свое законное почетное место, которое принадлежит ему, и никому более. Понятно, что Бондарев даже тогда, в 60-е, не был фигурой первого ряда, хотя бы потому, что уже появились первые произведения Белова, Распутина, Быкова, Можаева, Солженицына, Васильева, Айтматова, Трифонова, Аксенова…
Мифологизация советской власти, узурпировавшей свободу жизни и творчества, власти унизительной и унижающей, не лучшая антирифма нынешнему житью-бытью. Как и монархия, впрочем
Ловлю себя на том, что, как и Прилепин, выстраиваю ряды из имен людей, которые в ту пору были уважительно внимательны друг к другу, а потом разошлись навсегда. И так же, как автор «Именин сердца», еще тридцать с лишним лет назад я был уверен в том, что писательский дар, дар художника способен преодолевать любые идеологические схемы, любые законы, и те тоже, что художник сам над собой поставил. И всегда — даже, когда по поводу моей скромной персоны отдельные любимые мною писатели, Белов и Распутин, отправляли грозные письма во все вышестоящие инстанции, требуя прямо-таки казней египетских «за разрушение русской культуры», я не мог отказать себе в удовольствии перечитать «Плотницкие рассказы» или «Прощание с Матёрой». Только у дара есть одно неприятное свойство, во злобе он истончается, становится разрушительным и в конце концов исчезает.
Дело ведь не только в том, что великий модернист, гений англоязычной литературы Томас Элиот объявил в 1927 году, что он — классицист, монархист и англокатолик, порвав тем самым с «разрушительным», как ему казалось, периодом его творчества, но и в том, что, став великим религиозным гуманистом, он не принялся распинать всех несогласных с его выбором. Он сделал свой выбор и не презирал выбор других.
После всего, что было создано Беловым и Распутиным, гениальными русскими писателями второй половины ХХ века, чье творчество по существу своему было божественным вызовом тому чудовищному историческому эксперименту, который был произведен большевиками над русским народом прежде всего, как-то неловко читать их опусы, где восхваляется советская власть то в обличье Московского царства, то Петровской империи. После всего ими самими пережитого больно читать их призывы к искоренению инакомыслия. Пишу это не для них, понятно, — для Прилепина, чье прекраснодушное благородство, заключенное прежде всего в желании доброжелательно расслышать чужую точку зрения и защитить чужую свободу, так привлекательно в этой книге и так отличает его от многих старших товарищей. И разговор с Баклановым вспомнил для него же. Хотя бы для того, чтобы его не покинуло это самое замечательное прекраснодушие, когда кто-то из упомянутых им в списках через запятую, — а он пытается не забыть всех, от Проханова и Лимонова до Улицкой и Гандлевского, — не позвонит ему и не скажет, чтобы он никогда не упоминал его имени вместе с имярек.
Хотя некоторые из сближений Прилепина и его собеседников, элементы их мировидения и мировоззрения вызывают у меня по меньшей мере удивление. Они в большинстве своем никак не могут понять, что мифологизация советской власти, узурпировавшей свободу жизни и творчества, власти унизительной и унижающей, не лучшая антирифма нынешнему житью-бытью. Как и монархия, впрочем. Равно как и желание быть честным, известным и богатым в одно и то же время. Но мне ли сетовать на чужую муть в голове, когда хватает своей собственной? Тем более что вся эта компания так умноталантлива.
Когда-то Василий Розанов сформулировал часто цитируемую мысль о том, что в России всегда были великая литература и скверная жизнь, и что он, Розанов, готов поступиться величием литературы за величие жизни, а литература тогда может «отступить на второй план». Похоже, что Прилепин и его собеседники во многом решили по-другому. Литература для них и есть жизнь. Их жизнь. Прикидываясь в большинстве своем «пофигистами», они тем не менее подспудно ощущают то, что являются, по определению Германа Садулаева, «рецепторами боли». Боли, которая рождает прозрение и новую красоту.