Тёрки богов
Писатель Захар Прилепин (на фото) выпустил сборник «пацанских рассказов» — «Ботинки, полные горячей водкой». На самом деле подлинный жанр этих рассказов — эпос: пацаны из 80-х и 90-х предстают перед нами подобно древнегреческим героям или книжным дворянам
Будучи книжным мальчиком, я всегда страшно завидовал дворовым ребятам, которые умеют «перетирать» и «добазариваться»: мне казалось, что это язык богов, таинственный и недоступный, которому нельзя научиться или подделать—с этим надо родиться.
Прилепин описывает времена нашего общего детства—относительно мирные (хотя на начало 1980-х приходится расцвет советского подросткового бандитизма, деление городов на условные враждующие «районы», начало массового гопничества)—с точки зрения самой этой шпаны. Причем шпаны не городской даже, а полугородской-полусельской, которая таким образом воплотила в себе ленинскую мечту о стирании границ между городом и деревней.
Прилепин вовсе не идеализирует своих героев, но невольно пишет эпос и, подобно Гомеру, воспевает не личность, но Историю, которая уже закрыта, а значит, не подлежит сомнению. Это ностальгическое отстранение дает странный эффект: пацаны из 80-х и 90-х предстают в сборнике в роли чуть ли не древнегреческих героев или философов: вот что делает с людьми вечность. (Большинство из этих героев сложили свои головы в 90-е годы.) Прилепин вообще смотрит на советское прошлое как на сказку—хотя порой и страшную сказку (один рассказ о забытой всеми деревне, в которой якобы ели людей, чего стоит). Но хотя описываемая реальность одновременно и страшна, и убога, это не отменяет той умильной, сказовой интонации, с которой мы, например, вспоминаем дела минувших дней на сайтах типа «Одноклассники. ру». Детство всегда неподсудно.
Именно этого—тепла и доброй снисходительности—не хватало нашей литературе все нулевые при описании, например, жизни в провинции: когда и смеешься сквозь слезы, и все-таки прощаешь. У нас принято и сегодня описывать советское прошлое в критических, всезнающих тонах—и оттого письмо выходит, как правило, злое, хоть и талантливое. Это считалось долгое время признаком продвинутости и современности—но победил все-таки Прилепин, и объясняется это очень просто. Прилепин любит своих героев, как это ни банально: большинство же его сверстников-писателей своих героев ненавидели, презирали или были равнодушны к ним. Специфика, однако, литературного труда такова, что у «доброго письма» коридор возможностей шире, чем у «злого»: у автора, стало быть, больше возможностей для маневра, для дополнительных смыслов, красок. Последний такой пример «доброго письма о злых людях» был аж в начале 90-х—конечно же у Вячеслава Пьецуха—в гомерически смешной повести «Центрально-Еромлаевская война».
Центральное место у Прилепина, конечно, занимает язык—язык разборок, терок, толковищ,—который потом перерос в великую и могучую русскую феню, на которой заговорила Россия в 90-е.
«—Ты не знаешь, что любую предъяву надо обосновать?—спрашивал мой братик.—Тебе никто этого не говорил? А? Или ты не знаешь, что бывает за необоснованные предъявы?
—Почему я должен обосновать?—ответили братику, и тут братик наконец засмеялся».
Действительно смешно, но, если вдуматься, о том же самом спорили в свое время еще Платон с учениками в известных «Диалогах»: нужно ли «обосновывать предъяву» (нужно ли доказывать истину, иными словами, или истина не нуждается в обосновании?).
Прилепин помещает забытых всеми пацанов в пространства литературные и исторические; иной раз даже от оборота речи пахнет чем-то толстовским: «Ты не был в...—и я назвал свой сельский городок, с картофельными полями, заросшим прудом, березовыми рощами, грязью, колдобинами и крепкой дорогой возле местного завода» («Славчук»).
Если не знать, что разговор происходит между двумя спецназовцами, в Чечне, в 94-м году, вполне можно представить эту фразу как начало классической истории в духе Толстого или Куприна: «Вы не были знакомы с графиней N такого-то уезда?» или «Я спросил графа, не служил ли он в те годы N-ском полку?» По сути, что делает Прилепин? Он помещает своих нескладных героев в общечеловеческий контекст, возвращает им право на историю и память. Этот сборник (как и предыдущий, «Грех»)—попытка создать историю из расплывчатых, разрозненных кусков 90-х годов, придать им степенность, цельность, сложить их, наконец, в единую историю страны, которая промчалась перед нами, кажется, в каком-то бессмысленном бешеном галопе. Повседневная жизнь 90-х в нашем сознании до сих пор воспринимается как некая черная дыра, как сплошной хаос. Прилепин пытается этот хаос превратить в космос, восстановить по мере сил прервавшуюся шекспировскую «связь времен». Да, были люди. В сущности, не хуже и не лучше других, но—были. Вот что важно.
Ну и, наконец, нельзя не отметить, что Прилепин овладел малопопулярным теперь жанром рассказа в совершенстве. «Совершенство»—это когда в первых двух предложениях описывается ситуация так, что уже дальше можно ничего не объяснять: «Братик пришел из тюрьмы и взялся за ум. «Мама,—говорит,—я взялся за ум. Дай пять тысяч рублей». («Пацанский рассказ»). Никчемушные люди, у которых ничего не ладится не потому что они плохие, а потому что не ладится, и все—эта тема, можно сказать, уже застолблена Прилепиным в русской литературе.
Заканчивает же Прилепин, как и следовало ожидать, почти по-библейски, мудрствованиями про женщин: «И так нужно относиться к женщине, будто она дочь твоя; так и звать ее: «Дочка, доченька».
Забавнее всего, что самый неудачный из всех этих удачных рассказов—тот самый, про ботинки с водкой, который на самом деле—про политику. Про жизнь Прилепин пишет несравненно лучше.
Андрей АРХАНГЕЛЬСКИЙ, Огонек - №38 / 2008