Без комплиментов

о творчестве Захара Прилепина

Статья первая.

Владимир Бондаренко, блистательно показавши в Проханове-Маканине не только два политические полюса текущей литературы, но и два более чем типичные для нашего времени характера творческой интеллигенции, вдруг пишет: «Прилепин сразу вошел в лидеры своего поколения. На голову опередив всех своих сотоварищей, уже годами публикующихся в толстых журналах».

Только потому, что не первый раз он Захара Прилепина ставит поколению нулевых в лидеры, только потому, что многие русские (или «русские»?) критики с ним согласны, только потому, что во мне тоже есть очень горячее желание увидеть завтрашних Белова и Распутина, я тоже Прилепинскую прозу попыталась прочесть.

Итак, в 2005 году издательство «Андреевский флаг» выпустило книгу Захара Прилепина «Патологии». Название броское, по моде литературного либералья. И потому скучное, заранее вызывающее отторжение. Так и видишь: автор тихонько подвёл нас к комнате, где собраны в банки заспиртованные уродцы. Ведь п атология — это отклонение от нормы.

Так кто же помещен в кунсткамеру Захара Прилепина?

Главный его герой — русский парень Егор. Он отправляется в Чечню, в командировку, цель которой поддерживать на Северном Кавказе мир и порядок.

И, забывая о названии повести, настраиваешь себя на серьёзность разговора.

К тому же, сам Прилепин все-таки воевал в Чечне, а свидетельства очевидца всегда интересны. А война — не сахар, а выживание. А война в Чечне — это еще и за пределами любой самой вольной фантазии.

Например, много мужчин, вооруженных стрелковым оружием, отрезают пленному голову ножом. А это — не курок нажать. Или, например, одна писательница рассказывала мне о том, что видел в Чечне её знакомый-военный. Врываются наши бойцы в городскую квартиру, а в ней повешенный вниз головой русский солдатик, с которого содрана кожа, и всё ещё капает на пол свежая кровь.

Даже в Освенциме такого не увидишь. Потому что немцы — люди практичные. А была ли необходимость в … свежевании человека? Не абажуры же из кожи заключенных поставляла Чечня в Черкизово?

Но честная русская писательница так и не решилась вставить этот эпизод в свою повесть. Не потому, что мы не сможем поверить. После всех терактов с массовыми жертвоприношениями неведомым нам богам мы во что угодно могли бы поверить.

И дело не в толерантности писательницы. Просто, столь чудовищная расправа с пленным — это безумие, патология, которая предметом художественного изображения не является. Это сфера для специалистов другого профиля.

Лермонтов, кстати, тоже оставил картины подобных событий (а они наверняка имели место и в его бытность на Кавказе) за рамками своей повести. Оставил по праву художника. И, что для русского аристократа было характерным, умолчал он об этом по праву сильного духом «старшего брата». Да и понимал он, что помимо горцев диких, с хазарских времён живущих варварским разбоем, есть их единоплеменники, трудом добывающие свой хлеб. Да и вообще, Лермонтов посвящает «Героя нашего времени» иной теме. Его волнует судьба несчастной и чистой Белы, проданной собственным братом. Идеал красоты полудикого края, чистая душа, ещё только ожидающая «жениха».

Как бы то ни было, Бела — добыча богатого и прихотливого русского барина, который прибыл на Кавказ с той же целью, что и герои повести Захара Прилепина — поддержать мир и порядок. Но легко домыслить, что могло бы статься с «диким цветком», хрупкой девушкой, если бы Печорин не был Печориным. Русский человек отвёз бы её в своё имение, дал ей образование, выдал замуж, поставил бы её на большую социальную высоту, чем она была в своей семье, в своём краю.

Этот хеппи-энд вполне характерен для русской истории. Известно (да и из «Тихого Дона» Шолохова об этом можно узнать), что на дорогах семи или восьми русско-турецких войн наши солдаты и офицеры нередко подбирали турчанок-сирот, отвозили их в Россию и, воспитав на свой православный лад, женились на них. И они были хорошими женами. Обретали любовь.

Поверженный враг — уже не враг, так извечно считалось на Руси. Как говорил Пушкин: «И милость к падшим призывал…». Любовь — одно из имён нашего Бога, Творца. До этого понимания не поднимается ни язычество, ни модернизированное Западом христианство, ни то ново-мусульманство, которое насаждается у нас на деньги иностранных спецслужб.

Короче говоря, мне было интересно, какой покажет Чечню Захар Прилепин. Через полтора века после Лермонтова. Тем более было мне интересно, какой покажет мне Чечню человек, не согласившийся быть всего лишь Евгением Лавинским, избравший себе для псевдонима и имя, и фамилию, как бы зачерпнутые из самих русских глубин (ну, фамилии-образы — в традиции отечественной литературы; это Алексей Пешков, ставший Максимом Горьким, или, наоборот, Борис Бугаев, ставший Андреем Белым).

Что же значит собственный, подчеркнуто русский, писательский образ в глазах самого Прилепина?

Ведь не только известнейший критик Бондаренко преподносит его как нового Распутина, а и Капитолина Кокшенёва, написавшая о Распутине как о писателе, олицетворяющем все высокие смыслы русской литературы, создав Гражданский литературный форум, доверила ему должность сопредседателя. То есть, поставила во главе некоего литпроцесса, сделала вождем, светочем.

Не сомневаюсь, что наша литературная молодежь тоже дрогнула, стала в Прилепине искать себе образец. Тем более, что пред этим образцом даже либеральное телевидение открыло двери, стало в его лице показывать стране истинно русского и, страшно подумать, оппозиционного писателя.

«Тут русский дух, тут Русью пахнет…». И все тут.

Но я, читая Прилепина, почему-то в первую очередь вспомнила о Софье Андреевне Толстой. Как она встревожилась с появлением в её доме первого «тёмного» человека, Владимира Черткова, от которого отказались даже собственные родители-аристократы, по сути, лишив его наследства. Как после Черткова — появились и другие «темные».

«И вот утром сегодня, — пишет Софья Андреевна в 1890 году, — приехал один из таких, Буткевич, бывший в Сибири за революционные идеи, — в чёрных очках, сам чёрный и таинственный, и привёз с собой еврейку — любовницу (прошу прощения, так у С. А., а Буткевич мог привезти кого угодно. — И.Р.), которую назвал своей женой только потому, что с ним живёт. Так как тут Бирюков, то и Маша пошла вертеться там же, внизу, и любезничала с этой еврейкой. Меня взорвало, что порядочная девушка, моя дочь, водится со всякой дрянью, и что отец этому как будто сочувствует. И я рассердилась, раскричалась, я ему зло сказала: „Ты привык всю жизнь водиться с подобной дрянью, но я не привыкла“.

Графиня хорошо понимает, в отличие от своих юных дочерей: с кем поведёшься, от того и на берёшься. Незаметно для себя подчас. И верно: Маша уже влюблена в «тёмного» Бирюкова, которого подсадил в семью Толстых Чертков, а дочь Таня увлечена самим Чертковым, женатым, между прочим. С Чертковым дружит и сын Лев.

То есть, Софья Андреевна не за себя беспокоится, заа детей, а вот Капитолина Кокшенёва в своей статье «Драйв и счастье Захара» (речь в ней идет о писателе Прилепине), в отличии от Софьи Андреевны, уже не хочет отделять «черненьких» от «беленьких», «темных» от «светлых». Её почему-то заинтересовала одна только животная энергия автора «Патологий»: «Этим крепким инстинктом жизни, принятием её всякой-разной, всякой-любой, кажется, и особенно привлекательно творчество Захара Прилепина…»

Ладно, Кокшенева — не графиня, но вроде бы к писателям и, тем более, читателям русские критики относились с высочайшей нравственной ответственностью, как и к своим детям. Представить русского критика в виде хозяина прибыльного притона я просто не могу.

А почему «драйв»? Зачем? Разве используем мы это слово в разговорах со своими детьми? Не есть ли и тут некая словесная патология? Ведь критик — доктор филологических наук — как бы как бы кокетливо молодится, желая опуститься вровень с молодым писателем (родился в 1975-м). И — зачем? Нужно ли? И не вернее ли было бы взять на себя роль Софьи Андреевны? Если это вообще возможно?

«Большой энциклопедический словарь» объясняет: «драйв» (в переводе с английского) означает движение, гонку, спешку, энергичную манеру исполнения в джазе, при которой достигается эффект нарастающего ускорения темпа, активной устремленности движения. Одним словом, «несёт».

Так, куда же несёт Захара Прилепина? А вместе с ним и его героев, и читателей?

К. Кокшенёва объясняет свою симпатию к Прилепину очень просто: «…Здорово обновил современную русскую литературу. После придурков, которые ели свой кал; после мерзких старушечек Авдотьюшек, странного народа-уродца и рядом с припадочными извращенцами, дебилами, например, персонажами елизаровских „Кубиков“, прилепинский герой выглядит положившим предел литературному нигилизму и обладающим шансами противостоять анти-идеалу современной литературы».

Но когда вчитываешься в большую по своим объемам повесть З. Прилепина, так и хочется ответить критикессе словами Софьи Андреевны: «Ты привык всю жизнь водиться с подобной дрянью, но я не привыкла».

Иначе говоря: русская литература появляется не с описания современным либеральным молодняком поедания кала, чтобы именно это стало точкой отсчёта, единственным критерием для прилепинской прозы.

Захар всего лишь прилепился к новономенклатурной литературе с одного какого-то, самого отвратительного её бока. Сама же русская литература имеет тысячелетнюю богатейшую духовно-нравственную культуру, основанную всё-таки на православии. И потому не с руки нам радоваться, что герои Захара не кал едят, а всего лишь живут «всякой-разной, всякой-любой» жизнью, разлагаются прежде при жизни.

Неслучайно, наверное, комплиментарная статья К. Кокшенёва не разбирает тексты «Патологии» подробно, по-цитатно. Цитировать Захара иногда невозможно: так много в диалогах-монологах мата. И потому критик даёт самые общие оценки повести: «Такой у него драйв», «Прилепин любит сильную жизнь», «Он возьмёт да и пройдётся по жизни жарким словцом», «Он пришёл из России, а потому не хочет и не может жить вполпамяти и в полсилы».

Вот и Владимир Бондаренко восторгается: «Я бы его, не задумываясь, поставил в один ряд с ранней фронтовой прозой Юрия Бондарева и Василя Быкова, Константина Воробьева и Виктора Астафьева».

Владимир Бондаренко тоже торопится вписать имя Захара Прилепина в общий ряд русских классиков, ставит его ведущим. Но почему? Не потому ли, что «роман не идеологичен»?

И тогда что же в нём остаётся?

Приведём цитату из самой «Патологии»: «…И я, до сей поры задумчиво и любовно обводящий пальцем её нежно-коричневый сосок, выпроставшейся из-под одеяла, грудки, пугался, что девочка моя проснётся и, шепча: „Тцц“, опускал руку на её горячий, как у щенка, живот, где, блуждая любопытным мизинцем, задевал ласковый завиточек черных волос…» Это — внутренняя исповедь Егора.

Сладенько, как на порно-сайте, где вам за небольшую плату тоже предложат мысленно пошарить по горячим, по щенячьим животикам, а когда у вас потечёт сладкая слюна, задеть и виртуальный черный завиточек. Даже фотографию завиточка приложат.

Невозможно дать эту повесть своим и чужим детям. Не думаю, что Захар сам прочтёт её вслух своей подрастающей дочке. Не войдёт она по доброй воле педагогов никогда и в школьную программу. И нет в ней ничего русского, почвенного, хотя К. Кокшенева то и дело напоминает нам, что Евгений Лавинский, подстать своему псевдониму, произошёл на свет в какой-то черноземной деревне, такая, понимаешь ли, травинка с сельского лужка, кость от кости крестьянской, горшок печной от горшка печного. И, видимо, даже неловко мне должно быть, что, например, я родилась в Венгрии.

Автор, полагая, что критикам его будет достаточно хитро придуманного псевдонима и официальной родословной, описывает любимую женщину даже и как-то… по-собачьи.

Его герой, лишенный души, убеждений, а значит, и мысли, всё-таки больше похож на животное, чем на человека. И в этом видится мне патология. Которую, кажется, не замечает и сам автор. Или — считает её некоей преодолевшей наши «клерикальные» предрассудки нормой. Потому и не даёт ей никакого разумного объяснения. Он, можно даже сказать, в «Патологии» почти не рассуждает. Вместе с героями он живёт на плотско-чувственном уровне.

И, если Софья Андреевна, переписывая роман мужа «Война и мир», сообщала Льву Николаевичу, что от каждой строки она становится чище и лучше, что своей прозой супруг-писатель поэтически осветляет её душу, то «война и мир» героев Захара Прилепина душу и дух читателя опускают ниже пояса. Практически, до животного уровня. До уровня главного героя, Егора.

Вот как выглядит центральная часть сюжета повести: однажды омоновцы перепились до такой степени, что враг взял их тёпленькими: кого-то в сортире, кого-то едва ли не в постели, и перебили их жестоко и беспощадно. И при этом Прилепин с героем своим сливается воедино, не умея над ним, над его глупым мальчишеским ухарством и грешками приподняться. Он и сам не думает, а только чувствует, на животном уровне сопереживая своему Егору.

Да, Егору страшно с первых же минут по прибытии в Чечню. Но и это тоже животный ужас. Его то и дело тошнит, выворачивая, как загнанную собаку, и он не умеет справиться с этим не человечьим страхом. Непонятно ему, зачем он прибыл в Чечню. Наверное, можно было бы сюда и не ехать. Особенно — от любимой «сучки», как, не стесняясь, называет он свою милую, оставшуюся в его родном городе, в Святом Спасе. Не понятно и то, почему город, в котором живут «кобели» и «сучки», носит такое красноречивое название. Или наши предки были подобны писателю? В это уже не верится.

«Поджав под себя ножки, грудками на диване, Даша потягивалась… Совершенно голенькая. Какой же она ребёнок, господи, какая у меня девочка, сучка, лапа».

Если бы так описывал жизнь русского солдата, его деревенский дом, семью Лев Толстой в своих «Севастопольских рассказах», то над ними не плакала бы императрица, а Александр Второй не приказал бы найти переводчика, чтобы это произведение появилось и на французском языке.

Франция была нашим врагом в Крымской войне, которую мы не то чтобы проиграли, а, как пишет в своих мемуарах дочь поэта Фёдора Тютчева, Анна, поспешили завершить, заключив мир на невыгодных для нас условиях. Потому что слишком уж жалко было терять добрых русских людей, лучших офицеров в этой, на годы затянувшейся, кровавой схватке.

Но «Севастопольские рассказы» должны были показать Европе нашу несломленную силу, умение умирать радостно, бесстрашно, ведь идёшь к Богу с чувством выполненного долга, — помня, что мы человечней, потому первыми завершаем баталию. Хотя, ещё чуть-чуть бы потянули войну, и получили бы многое из того, ради чего она затевалась. Так пишет Анна Тютчева, фрейлина супруги Александра Второго.

Но для героя Захара Прилепина Чечня — это что-то невразумительное. Как для какой-нибудь Новодворской. Хотя ради интересов своего народа Новодворская могла и пострадать. И потому Егор не межет понять: «Зачем я всё-таки сюда приехал?» И потому с точки зрения Прилепина — патология, это когда нет любимой «сученьки», есть только «пацаны»-друганы, с которыми, вот уж повезло, можно жрать водку под каждым деревом. В общем, в собутыльниках он только и спасается…

А раз они воевать не хотят, то и не умеют (мы-то думали, что их наша либеральная власть постоянно предает). А раз не умеют и забывают всё, что умели, их и режут как баранов. А уж если они во мне, русском читателе, вызвали отвращение, то вызывают его и в местных жителях, которые их презирают, не считают людьми. Ведь у людей есть свой смысл жизни, есть идеалы, есть высокие принципы. Должны быть, вопреки мнению В. Бондаренко.

Так ли всё было на самом деле, как это изображает Захар? Это на его совести. Но если он видит в человеческой недоразвитости и пьянстве главную беду нашего воинства, то где его авторское отношение к этому? Если он обнаруживает животное начало в человеке, то где духовное? Если автор описывает ад, то где-то Небо, ради которого стоит жить и вернуться домой живым? Где нравственный противовес низменному?

У одного солдатика мелькнул на груди крестик. Но только мелькнул. Другого прозвали Монахом за то, что учился в духовной семинарии и даже что-то проповедует главному герою. Но тот его не любит.

«Вот, скажем, Монах, — не курит, не шутит, он сидит на кровати, бессмысленно копошится в своём рюкзаке. Лицо его покрыто следами юношеской угревой сыпи. Он раздражает многих, почти всех. За безрадостный душевный настрой Язва называет его „потоскуха“ — от слова тоска. Кроме того, у Монаха всё валится из рук, — то ложку уронит, то тарелку, — что дало основание Язве называть его „ранимая потоскуха“. Утром Монах, спускаясь по лестнице, упал сам, и Язва тут же окрестил его „падучей потоскухой“.

Этих литературных героев Ф. М. Достоевский наверняка бы назвал случайными людьми. Есть у него такое понятие — «случайное семейство». То есть такое, которое не столько создавалось волей и любовью двух людей, сколько сложившимися обстоятельствами, которым они, безвольные, не имели возможности противиться.

Не умеют такие люди подчас противиться и разводу. И войне. Их всегда несёт — случайными течениями жизни, как какие-то щепки, а не людей с волей, умом и душой. Несёт. И чем ближе к концу, тем сильнее и безумнее крутит.

Вот и Монах выходит из-под пера автора квёлый, почти безвольный, без относительно глубоких убеждений и едва ли не с суевериями вместо веры. Как будто в семинарию его ветром случайности занесло, как и на войну. У него есть вера в Бога, но нет жизни, вытекающей из этой веры. И уж, конечно, он не православный. Не любит войны, насилия как какой-нибудь пацифист-сектант, а между тем прибыл в Чечню.

Говорит: «Бессмысленно бороться со злом — на всё воля Божья», как будто не знает, что Бог дал человеку такую же волю, как у Него самого, и потому в свободе волеизъявления он подобен образу Божьему. Поэтому есть и такое зло на свете, какое идёт от людей, от сатаны, от бесов. Есть и люди — носители бесов и сатанинской воли. Так как же им не противиться? Тогда бы и Куликовской битвы не было. Бог может попустительствовать злу, то есть временно, в, но только до тех пор, пока человек не начнёт молиться и искренне просить о помощи, набираясь силы от Бога.

Но Захару Прилепину надо словно бы доказать читателям поражение христианской догматики, и его главный герой легко побивает Монаха дешёвой демагогией: «Если на всё воля Божья, так ты не умывайся по утрам: Бог тебя умоет. И подмоет. Не ешь, он тебя накормит. Не лечи своего ребёнка, он сам вылечит». И Егор делает самодовольный вывод: «Я просто чувствую, что гнев мой не напрасен» .

Фраза прозвучала, красивая фраза, горделивая, но она не имеет развития, выхода в жизнь. Не холоден и не горяч Егор.

Не подумайте, что он прибыл на войну, чтобы защитить свою Родину. Что у него есть четкое преставление о том, каким ради этого надо быть или стать. У него разорванное сознание, в котором нет твердых правил и точного следования им. Нет принципов, которым он изменить не может. Да и какая может быть религиозная философия или хоть какая-то нравственная основа у того, кто изъясняется матом? Какое благоговение перед Богом? Он что и молится, матерясь? Понятно, на войне как на войне. Не цветы солдаты нюхают на полях сражений. Но, честно говоря, в «Севастопольских рассказах» Толстого война куда более страшная, чем у Прилепина.

Если Егор действительно «гневается» на бандитов, то почему не несёт хотя бы трезвой вахты? Почему так быстро соблазняется очередной дозой, очередным стаканом, бутылкой? Перед роковым утром, когда полегли почти все его дружки-собутыльники из таких же бедолаг — командировочных, как он сам, все перепились до того, что стреляли с крыши школы-казармы, не выбирая цели, над ночным городом и по ночному городу. Просто сходили с ума. Пьют до рвоты, до того, что валятся на койку в грязных ботинках, себя не помня. И охрана, дозор спит. Стадо баранов.

«Потанцуем?» — Кизяков и Плохиш начинают странный танец вокруг костра. Подняв вверх руки, ритмично топая берцами. Пацаны посмеиваются. — Буду погибать молодым! — начинает читать рэп Плохиш в такт своему танцу. — Буду погибать! Буду погибать молодым! Буду погибать!.. — кричит Плохиш». «Буду погибать молодым! Мне ведь поеб…ь, — кричат пацаны» .

То есть бойцы, прибывшие в Чечню вроде бы ради выражения своего «святого гнева», такие же дикие, как и противостоящие им головорезы. И тогда зачем им, похожим друг на друга, друг друга убивать? Это, что ли, желает показать нам «лидер своего поколения» Захар Прилепин?

С таким же ёрничеством ищут в повести и нескольких «бойцов», которые с утра укатили на машине за водкой и пропали. Те, кто их ищет по всему городу, подъезжают к очередному блок-посту и издевательски спрашивают: «Вы не видели машину с тремя бойцами, которые с утра укатили за водкой и не вернулись?»

От такого воинства больше вреда, чем пользы. Они и себя губят да позорят, и товарищей, и всю свою империю. Не из-за них ли противостояние и длится уже полтора десятка лет? Не такие ли пьяные ухари пропускали в Москву грузовики с гексогеном? И сами себя сделали «пушечным мясом», и в такое же «мясо» превращают других, мирных граждан.

А вот и проявление чувств к врагу: «Пуля попадает в переносицу (чеченцу-И.Р.) На рожу Плохиша, стоящего возле, как будто махнули сырой малярной кистью, — всё лицо разом покрыли брызги развороченной глазницы. „Тьфу, бл…! — ругается Похиш и отирается рукавом. … Санька Скворец, отвернувшись, блюёт не переваренной килькой. Уходим. Плохиш крутится возле машины. Я оборачиваюсь и вижу, как он обливает убитых чеченцев бензином из канистры, найденной в грузовике…. Через минуту он, довольный, догоняет меня… Оставшиеся возле корпусов отделение, выстроило восемь чеченцев у стены. … Чеченцы ни о чем не подозревают, стоят, положа руки на стены. …Шея махнул рукой. Я вздрогнул. Стрельба продолжается секунд сорок. …Подбежал Плохиш с канистрой, аккуратно облил расстрелянных. — А вдруг они не … боевики? — спрашивает Скворец у меня за спиной. Я молчу. Смотрю на дым. И тут в сапогах у расстрелянных начинают стрелять патроны. … Ну, вот, и отвечать не надо…. Парни, шашлычку не хотите? — это, конечно, Гоша сказал“.

А вот что говорит им командир: «С почином вас, ребятки! — Все ждут, что Семёныч скажет. Ну, Семёныч, ну, родной! — Десять бутылок водки на стол! — Ура!»

За этим они, видимо, сюда и приехали. За шашлычком после расстрела и водочкой после сожжения вражьих трупов. Совсем по-язычески.

И опять текут слюни у главного героя: «Водка, чудо моё, девочка. Горькая моя, сладкая. Прозрачная душа моя».

Ну, прям булгаковский Клим Чугункин! Та же самая поэзия.

Когда Егор обращается к друзьям, называя их «б…», они даже не обижаются: привычные. Разговор между ними в основном в балаганном тоне. И женщины для них, если не собачьего рода, то и не человеческого.

«Егор, ты пойми, вот ходят все эти существа, на них трусики одеты, тряпочки всякие… грудки свои девочки несут… попки… и у каждой из них, подумай только, у каждой, ни одного исключения нет, — между ног вот это розовое… серое… прячется, — Саша сглотнул слюну. — Это ведь божий дар, то, что у них это есть… А девушки, Егор, все девушки им торгуют. Балуются им, этим даром. Не так торгуют, чтобы б…ть, а просто разменивают, как папуасы… на всякие побрякушки.

И точно, Егор вспоминает, как любимая девушка однажды его «обрадовала», сообщив, что у неё было 26 любовников. И только это, наверное, для К. Кокшенёвой и В. Бондаренко свидетельство сильной плоти, и сильной личности, способной к продолжению рода.

И спрашивается, какую правду пришли защищать на Кавказ своим животным «гневом», своей грубой животной плотью и своими сексуальными фантазиями эти недоразвитые солдатики? Что они со своим узким, селедочным сердцем и скудным умишком принесли в Чечню? Какую культуру? Какую веру? Во что? Какую правду? И разве не смотрят на них и не видят их души, их действий сами чеченцы? Да если бы такие «пацаны» пришли на мою землю и на ней стали развратничать, я бы сама взяла в руки автомат, чтобы их повывести, как нечисть.

И как это пьяное животное воинство, без души, без священной любви к дому родному, можно ставить в один ряд с писателями-фронтовиками? Если мой дед выжил, завершив войну в Кенигсберге, то потому, что он в Бога верил, и каждый день ему молился. И не пришёл он с войны алкоголиком.

А когда «взлетают в крытые брезентом кузова» герои повести З. Прилепина, он думает: «Истерика… Нас везут на убой».

Кому нужна такая литература?

Нет и драйва в этой трусости и мерзости напоказ. Если только у кого есть извращенный вкус к драйву, выраженному в том живописном желудочном расстройстве, которое напало на русских бойцов сразу после прибытия в Чечню. Причём, на всех сразу.

Мы уже не столь наивны, чтобы не знать, что в технологии одичания русского человека были вложены средства куда большие, чем было бы достаточно для его процветания и духовного развития.

Мы уже не столь наивны, чтобы только-то и плакать над судьбой лермонтовской Беллы, этим чистым и прекрасным «растением» в длинном платье и чадре (говорю «растением» только потому, что родной братец относился к ней, как к товару, а новые её братцы относятся к ней как к одноразовому средству транспортировки взрывчатки в Домодедово, в московское метро, к бесланским школьникам и т. д.).

Но и не так мы ожесточены и ослеплены двумя войнами с банд-формированиями этой маленькой республики, кровищей в Москве, чтобы лишить её человеческого образа, чтобы забыть, что в каждом человеке есть образ и подобие Божье.

Сила русского человека всё-таки не в «праведном гневе» и выворачивании себя наизнанку, во всей, накопившейся в иных людях, дряни. А в другом — в умении быть «старшим братом». Стать неким уравновешивающим разные стороны центром, который не имеет права быть самым разгневанным, самым яростным, самым сумасшедшим среди остальных. Как говаривал самый «страшный» символ Российской Империи, всесильный обер-прокурор Святейшего синода К. Победоносцев (эту должность он занимал 25 лет): «Мы можем отнять у подвластных нам народов всё, кроме того, в чем они мыслят себя стоящими перед Богом».

Я бы еще и не решилась ссылаться на русскую историю и русскую классику, на литературу нашего фронтового поколения. То было другое время. И — откуда мне знать внутри своего Садового кольца, кто там сегодня в Чечне предстал в великом образе русского воина, в образе нашего не менее героического брата чуваша, башкира или татарина? Может быть, не только русскому и российскому воину, а и писателю русскому уже неоткуда взяться? Может быть, уже ничего и никого от русской православной цивилизации не осталось, и Бондаренко с Кокшеневой просто идут вслед за « всякой-разной, всякой-любой» Россией, ей, потерявшей не по доброй воле ум и душу, обреченно, утешения ради («да, да, ты тоже, Захарушка, хороший козлик») подыгрывая?

Но откуда берутся такие писатели, как Василий Дворцов с его даже не придуманными именем и фамилией?

Он тоже обратился к теме кавказской войны, но не переступил черту человечности и здравого смысла, хотя и по-своему переиначил историю лермонтовской Белы в своей своей повести «Тогда, когда случится…»

Герои повести В. Дворцова всё-таки более похожи на людей. Они разного возраста. Есть поопытней, есть помоложе. Есть те, кто приехал сюда для того, чтобы заработать, немного поправить своё материальное положение. Ведь они, в отличие от Печорина, доходных имений не унаследовали.

А есть среди героев В. Дворцова те, кто всё ещё бредит романтикой Кавказа, лермонтовской поэзией. Это Славка. Перед командировкой в Чечню он читает невесте «Демона». И когда ему встретилась уже там, на опасной территории, милая девушка-подросток, которая начинает приносить ему записки, и даже приглашает на свидание, он на это свидание приходит. Из любопытства. Естественного для молодого человека. Как же, Лермонтова начитался. Голова кружится. А вдруг… Ох, широк русский человек…

Лишь опытные бойцы знают, чем чревата эта мечтательность. Да, Россия прикормила Чечню, чтобы она немного притихла. Но это не значит, что уже не видит в русском человеке врага. Бандиты растворились в стане «мирных» чеченцев, притворились ими, да ещё тянут с нас деньги.

Новоявленная «Бела», лет 15-ти, на самом деле ненавидит Славку. Но улыбается ему, как другу. А записки вместо неё пишет один из чеченских бандитов. Пишет и хохочет, презирая нашу русскую мечтательность, русскую привычку всех судить по себе. «Бела» заманивает Славку в западню. Заманивает на погибель, потому что она — «мехкари», девочка, взявшая на себя обязанности воина. Ведь у неё нет братьев. Она сознательно «совершила свой подвиг» — «принесла добро тейпу», чтобы иметь право выйти замуж. Да откуда было Славке это узнать?

А враг, когда Славка оказался в его руках, сначала отрезал ему уши, потом удалил глаза и язык. А потом перевернул на живот, чтобы он, «русская свинья», не захлебнулся своей же кровью: требовалось, напоследок, отрубить ему ещё и палец с обручальным кольцом. «… Милиционер и Лермонтов. Это какая-то неправда. Недоразумение, которого не должно быть», — пишет В. Дворцов. А чтобы не просто разрыдаться от этих простых слов, а и написать, рассказать, что за этими словами стоит, добросовестному литературному критику, умному историку надо написать куда более объемную работу, чем повесть талантливейшего русского православного писателя Василия Дворцова «Тогда, когда случится…»

Ладно, Василий Дворцов где-то по сусекам сибирским был слеплен Господом из последних остатков русских. А куда деть Евгения Родионова, который не только в литературе засиял своим ликом (например, пронзительный рассказ Николая Иванова «Золотистый-золотой»), но и с иконок в наших православных храмах?

Ничего не значит для Захара Прилепина и его опекающей Капитолины Кокшеневой подвиг псковских десантниках. А они были и есть среди нас. И кто может сказать, что они совершили свой подвиг, прибыли в Чечню, не принеся в своём сердце образ милосердного Бога? Что они погибли, потому что перепились? Что они были всего лишь «кобелями», а их жёны и невесты — «суками»?

О, если бы в них заговорила одна только звериная сила, плоть земли, на которую так умиляется К. Кокшенёва (недавно еще влюбленная в распутинских отнюдь не звериных героев!), они, скорее, побежали бы с поля боя, сдались в плен на милость врагу, а потом отказались бы и от православия. Но они погибли, выстояли! Дух первичен! И, как свидетельствует профессор Московской Духовной Академии А. И. Осипов, именно этот дух ищет себе, и находит, подходящую форму для самовыражения. Форма для духа Евгения Родионова и ста псковских десантников — это новая битва русских героев на бесконечном во времени и пространстве поле их славы.

Когда я приехала в Псков, псковичи в первую очередь привели меня в музей своих новых — псковских — героев. Огромное помещение. А все стены украшены лицами, одно другого краше. Чем не иконостас? Такая чистота в каждом взоре, такое прозревание Истины! Словно само Небо готовило их к Подвигу. Словно Оно и послало их к нам для укрепления нашей веры в себя и в Россию.

А, как свидетельствуют архивы, «укушались» тогда, перед последней битвой, не наши десантники, а их враг. Сколько шприцев с наркотой нашли потом на месте стоянки бандитов! Им потребовалось укрепить себя героином. А нашим десантникмм — хватило молитвы. Смотришь на их личные вещи в музее, на их портреты и веришь, что однажды и они взойдут если не чудом мироточения, то обыкновенными, обыкновенной типографией изготовленными книгами таких чудесных писателей, как Василий Дворцов. Для нашего духовного укрепления.

Нам скажут: это — уже маргиналы, которые не знают, что почем в этом мире. А мы «бренд» русского писателя никому не отдадим даже и в своем уже современном, уже в товарном, а не духовном значении (так, по крайней мере, грозилась Кокшенева на сайте «Российского писателя»).

Но что для нас может значить мнение желающих поиграть в «национальное самоотречение» — конечно, за определённую мзду, за возможность попасть в число «гениев современности» (это тоже слова Кокшеневой)? Захар Прилепин был открыт фабрикой радикального либерала Сергея Филатова. А сколько бы фабрик ни создали наши сатанисты-либералы, сколько бы ни произвели они своей смердящей продукции — нам достойнее жить не среди их рукотворной мануфактуры, а в мироздании, дарованном нам Господом.

Я, скажем так, с уважением отношусь к критику Владимиру Бондаренко, который всегда утверждал, что настоящая литература та, которая «на слуху». Ну, так он безбожно (или «эмпирически»?) оценивает значение и воздействие на читательские умы текущей литературы. И я с сочувствием отношусь к Капитолине Кокшеневой, которая до последних дней Владимиру Бондаренко возражала, а потом вдруг его обогнала и знамя у него отняла. Помня, как Лев Толстой, у которого французский журналист спросил, как он, автор «Анны Карениной», относится к фигурантке их судебного процесса над дамочкой, бросившей детей и мужа ради нового увлечения, сначала фигурантку сурово осудил, а затем прислал письмо с просьбой её все-таки пожалеть (цитирую Толстого по памяти: «силен же дьявол, заставивший мать и жену забыть о своем нравственном долге»), так и я никогда не решусь Капитолину Кокшеневу упрекнуть.

Да и Захар Прилепин, заливший свою память о выпавшей на его долю исторической «командировке» в Чечню водкой, надеюсь, однажды поймет, что судьба не военная, а столичная и всего лишь писательская, кабинетная, таит в себе куда более жуткие, хоть даже и не кровавые, трагедии.

(Продолжение следует).

Ирина РЕПЬЁВА
«Российский писатель», 04.02.2011