Обитель
Чем ближе монастырь, тем громче чайки.
Обитель была угловата — непомерными углами, неопрятна — ужасным разором.
Тело ее выгорело, остались сквозняки, мшистые валуны стен.
Она высилась так тяжело и огромно, будто была построена не слабыми людьми, а разом всем своим каменным туловом упала с небес и уловила оказавшихся здесь в западню.
Артем не любил смотреть на монастырь: хотелось скорее пройти ворота — оказаться внутри.
— Второй год здесь бедую, а каждый раз рука тянется перекреститься, когда вхожу в кремль, — поделился Василий Петрович шепотом.
— Так крестились бы, — в полный голос ответил Артем.
— На звезду? — спросил Василий Петрович.
— На храм, — отрезал Артем. — Что вам за разница: звезда, не звезда, храм-то стоит.
— Вдруг пальцы-то отломают, лучше не буду дураков сердить, — сказал Василий Петрович, подумав, и даже руки спрятал поглубже в рукава пиджака. Под пиджаком он носил поношенную фланелевую рубашку.
— …А во храме орава без пяти минут святых на трехъярусных нарах… — завершил свою мысль Артем. — Или чуть больше, если считать под нарами.
Двор Василий Петрович всегда пересекал быстро, опустив глаза, словно стараясь не привлечь понапрасну ничьего внимания.
Во дворе росли старые березы и старые липы, выше всех стоял тополь. Но Артему особенно нравилась рябина — ягоды ее нещадно обрывали или на заварку в кипяток, или просто, чтоб сжевать кисленького, — а она оказывалась несносно горькой; только на макушке еще виднелось несколько гроздей, отчего-то все это напоминало Артему материнскую прическу.
Двенадцатая рабочая рота Соловецкого лагеря занимала трапезную единостолпную палату бывшей соборной церкви во имя Успения Пресвятой Богородицы.
Шагнули в деревянный тамбур, поприветствовав дневальных: чеченца, чью статью и фамилию Артем никак не мог запомнить, да и не очень хотел, и Афанасьева — антисоветская, как он сам похвастался, агитация — ленинградского поэта, который весело поинтересовался:
— Как в лесу ягода, Тема?
Ответ был:
— Ягода в Москве, замначальника ГПУ. А в лесу — мы.
Афанасьев тихо хохотнул, чеченец же, как показалось Артему, ничего не понял — хотя разве по их виду догадаешься? Афанасьев сидел, насколько возможно развалившись на табуретке, чеченец же то шагал туда-сюда, то присаживался на корточки.
Ходики на стене показывали без четверти семь.
Артем терпеливо дожидался Василия Петровича, который, набрав воды из бака при входе, цедил, отдуваясь, в то время как Артем опустошил бы кружку в два глотка… собственно, в итоге выхлебал целых три кружки, а четвертую вылил себе на голову.
— Нам таскать эту воду! — сказал чеченец недовольно, извлекая изо рта каждое русское слово с некоторым трудом. Артем достал из кармана несколько смятых ягод и сказал: «На». Чеченец взял, не поняв, что дают, а догадавшись, брезгливо катнул их по столу; Афанасьев поочередно поймал все и покидал в рот.
При входе в трапезную сразу ударил запах, от которого за день в лесу отвыкли: немытая человеческая мерзость, грязное, изношенное мясо — никакой скот так не пахнет, как человек и живущие на нем насекомые. Но Артем точно знал, что уже через семь минут привыкнет, и забудется, и сольется с этим запахом, с этим гамом и матом, с этой жизнью.
Нары были устроены из круглых, всегда сырых жердей и неструганых досок.
Артем спал на втором ярусе. Василий Петрович — ровно под ним, он уже успел обучить Артема, что летом лучше спать внизу: там прохладней, а зимой наверху, «потому что теплый воздух поднимается куда?». На третьем ярусе обитал Афанасьев. Мало того что ему было жарче всех, туда еще и непрестанно подкапывало с потолка — гнилые осадки давали испарения от пота и дыхания.
— А вы будто и неверующий, Артем? — не унимался внизу Василий Петрович, пытаясь продолжить начатый на улице разговор и одновременно разбираясь со своей ветшающей обувкой. — Дитя века, да? Начитались всякой дряни в детстве, наверное? Дыр бул щил в штанах, навьи чары на уме, Бог умер своей смертью, что-то такое, да?
Артем не отвечал, уже прислушиваясь, не тащат ли ужин, хотя раньше времени пожрать доставляли редко.
На сбор ягод он брал с собой хлеб: с хлебом черника шла лучше, но докучливый голод в конечном счете не утоляла.
Василий Петрович поставил на пол ботинки с тем тихим бережением, что свойственно неизбалованным женщинам, убирающим на ночь свои украшения. Потом долго перетряхивал вещи и наконец горестно заключил:
— Артем, у меня опять украли ложку, вы только подумайте…
Артем тут же проверил свою — на месте ли? Да, на месте, и миска тоже. Раздавил клопа, пока копошился в вещах. У него уже воровали миску. Он тогда взял у Василия Петровича 22 копейки местных соловецких денег взаймы и купил миску в лавке, после чего выцарапал «А» на дне, чтоб, если украдут, опознать свою вещь. При этом отлично понимал, что смысла в отметке почти нет: уйдет миска в другую роту — разве ж дадут посмотреть, где она да кто ее скоблит?
Еще клопа раздавил.
— Только подумайте, Артем, — еще раз повторил Василий Петрович, не дождавшись ответа и снова перерывая свою кровать.
Артем промычал что-то неопределенное.
— Что? — переспросил Василий Петрович.
— Подумал, — ответил Артем и добавил, дабы утешить товарища: — В ларьке купите. А сейчас моей поужинаем.
Вообще Артему можно было и не принюхиваться: ужин неизменно предварялся пением Моисея Соломоныча — он обладал замечательным чутьем на пищу и всякий раз начинал подвывать за несколько минут до того, как дежурные вносили чан с кашей или супом.
Пел он одинаково воодушевленно все подряд: романсы, оперетки, еврейские и украинские песни, пытался даже на французском, которого не знал, — что можно было понять по отчаянным гримасам Василия Петровича.
— Да здравствует свобода, советская власть, рабоче-крестьянская воля! — негромко, но внятно исполнял Моисей Соломонович безо всякой, казалось, иронии. Череп он имел длинный, волос черный, густой, глаза навыкате, удивленные, рот большой, с заметным языком. Распевая, он помогал себе руками, словно ловя проплывающие мимо в воздухе слова для песен и строя из них башенку.
Афанасьев с чеченцем, семеня ногами, внесли на палках цинковый бак, затем еще один.
На ужин строились повзводно, занимало это всегда не меньше часа. Взводом Артема и Василия Петровича командовал такой же заключенный, как они, бывший милиционер Крапин — человек молчаливый, суровый, с приросшими мочками. Кожа лица у него всегда была покрасневшая, будто обваренная, а лоб выдающийся, крутой, какой-то особенно крепкий на вид, сразу напоминающий давно виданные страницы то ли из учебного пособия по зоологии, то ли из медицинского справочника.
В их взводе помимо Моисея Соломоновича и Афанасьева имелись разнообразные уголовники и рецидивисты, терский казак Лажечников, три чеченца, один престарелый поляк, один молодой китаец, детина с Малороссии, успевший в Гражданскую повоевать за десяток атаманов и в перерывах за красных, колчаковский офицер, генеральский денщик по прозвищу Самовар, дюжина черноземных мужиков и фельетонист из Ленинграда Граков, отчего-то избегавший общения со своим земляком Афанасьевым.
Еще под нарами в царящей там несусветной помойке — ворохах тряпья и мусора — два дня как завелся беспризорник, сбежавший то ли из карцера, то ли из восьмой роты, где в основном и обитали такие, как он. Артем один раз прикормил его капустой, но больше не стал, однако беспризорник все равно спал поближе к ним.
— Как он догадывается, Артем, что мы его не выдадим? — риторически, с легчайшей самоиронией поинтересовался Василий Петрович. — Неужели у нас такой никчемный вид? Я как-то слышал, что взрослый мужчина, неспособный на подлость или в крайнем случае убийство, выглядит скучно. А?
Артем смолчал, чтоб не сбивать свою мужскую цену.
Он прибыл в лагерь два с половиной месяца назад, получил из четырех возможных первую рабочую категорию, обещавшую ему достойный труд на любых участках, невзирая на погоду. До июня пробыл в карантинной тринадцатой роте, отработав месяц на разгрузках в порту. Грузчиком Артем пробовал себя еще в Москве лет с четырнадцати и к этой науке был приноровлен, что немедленно оценили десятники и нарядчики. Кабы еще кормили получше и давали спать побольше, было б совсем ничего.
Из карантинной Артема перевели в двенадцатую.
И эта рота была не из легких, режим немногим мягче, чем в карантинной. В двенадцатой тоже трудились на общих работах, часто вкалывали без часов, пока не выполнят норму. Лично обращаться к начальству права не имели — исключительно через комвзводов. Что до Василия Петровича с его французским, так Эйхманис в лесу с ним первым заговорил.
Весь июнь двенадцатую гоняли частью на баланы, частью на уборку мусора в самом монастыре, частью корчевать пни и еще на сенокос, на кирпичный завод, на обслуживание железной дороги. Городские не всегда умели косить, другие не годились на разгрузку, кто-то попадал в лазарет, кто-то в карцер — партии без конца заменяли и смешивали.
Баланов — работы самой тяжелой, муторной и мокрой — Артем пока избежал, а с пнями намучился: никогда и подумать не мог, насколько крепко, глубоко и разнообразно деревья держатся за землю.
— Если не рубить корни по одному, а разом огромной силою вырвать пень, то он в своих бесконечных хвостах вынесет кус земли размером с купол Успенской! — в своей образной манере то ли ругался, то ли восхищался Афанасьев. Норма на человека была — 25 пней в день.
Дельных заключенных, спецов и мастеров, переводили в другие роты, где режим был попроще, но Артем все никак не мог решить, где он, недоучившийся студент, может пригодиться и что, собственно, умеет. К тому же решить — это еще полдела; надо бы, чтоб тебя увидели и позвали.
После пней тело ныло, как надорванное, наутро казалось, что сил больше для работы нет. Артем заметно похудел, начал видеть еду во сне, постоянно искать запах съестного и остро его чувствовать, но молодость еще тянула его, не сдавалась. Вроде бы помог Василий Петрович, выдав себя за бывалого лесного собирателя — впрочем, так оно и было, — заполучил наряд по ягоды, потащил за собой Артема, но обед в лес каждый день привозили остывший и не по норме: видно, такие же зэкиразвозчики вдосталь отхлебывали по дороге, а в последний раз ягодников вообще забыли покормить, сославшись на то, что приезжали, но разбредшихся по лесу собирателей не нашли. На развозчиков кто-то нажаловался, им влепили по трое суток карцера, но сытней от этого не стало.
На ужин нынче была гречка — Артем с детства ел быстро, здесь же, присев на лежанку Василия Петровича, вообще не заметил, как исчезла каша; вытер ложку об испод пиджака, передал ее старшему товарищу, сидевшему с миской на коленях и тактично смотревшему в сторону.
— Спаси Бог, — тихо и твердо сказал Василий Петрович, зачерпывая разваренную, безвкусную, на сопливой воде изготовленную кашку.
— Угу, — ответил Артем.
Допив кипяток из консервной банки, заменявшей кружку, вспрыгнул, рискуя обрушить нары, к себе, снял рубаху, разложил ее вместе с портянками под собой как покрывало, чтоб подсушились, влез руками в шинель, накрутил на голову шарф и почти сразу забылся, только сумев услышать, как Василий Петрович негромко говорит беспризорнику, имевшему обыкновение во время кормежки несильно дергать обедающих за брюки:
— Я не буду вас кормить, ясно? Это ведь вы у меня ложку украли?
Ввиду того что беспризорник лежал под нарами, а Василий Петрович сидел на них, со стороны могло показаться, что он говорит с духами, грозя им голодом и глядя перед собой строгими глазами.
Артем еще успел улыбнуться своей мысли, и улыбка сползла с губ, когда он уже спал — оставался час до вечерней поверки, зачем время терять?
В трапезной кто-то дрался, кто-то ругался, кто-то плакал; Артему было все равно.
За час ему успело присниться вареное яйцо — обычное вареное яйцо. Оно светилось изнутри желтком, будто наполненное солнцем, источало тепло, ласку. Артем благоговейно коснулся его пальцами — и пальцам стало горячо. Он бережно надломил яйцо, оно распалось на две половинки белка, в одной из которых, безбожно голый, призывный, словно бы пульсирующий, лежал желток — не пробуя его, можно было сказать, что он неизъяснимо, до головокружения сладок и мягок. Откуда-то во сне взялась крупная соль, и Артем посолил яйцо, отчетливо видя, как падает каждая крупинка и как желток становится посеребренным — мягкое золото в серебре. Некоторое время Артем рассматривал разломанное яйцо не в силах решить, с чего начать — с белка или желтка. Молитвенно наклонился к яйцу, чтобы бережным движением слизнуть соль.
Очнулся на секунду, поняв, что лижет свою соленую руку.