7. Чистки и процессы

Первый московский процесс по делу “Троцкистско-зиновьевского объединенного центра” прошел летом 1936 года. В качестве обвиняемых предстали Григорий Зиновьев, Лев Каменев, Григорий Евдокимов, другие видные советские деятели, в числе которых несколько членов Союза писателей,

заподозренных (иные не без оснований) в связи с троцкистами. В целом процесс был сфабрикован, обвиняли подсудимых в диких грехах, в том числе, например, в организации убийства Сергея Кирова, и не только его.

Здесь впервые и были использованы услуги литераторов, в основном — “попутчиков”.

Все-таки освободили их от опеки РАППа? Освободили-освободили. Пора вернуть должок.

Возвращают.

20 августа “Литературная газета” выходит с редакционной статьей “Раздавить гадину!”. Под гадиной, естественно, имеется в виду весь “Троцкистско-зиновьевский объединенный центр”.

В поддержку передовицы идут отдельные статьи Анны Караваевой (“Очистить советскую землю от шайки подлых убийц и изменников”), Ивана Катаева (“Пусть же гнев народа истребит гнездо убийц и поджигателей”), Артема Веселого, Виктора Финка...

Причем Ивану Катаеву самому осталось жить чуть меньше года — до августа 37-го; Артем Веселый был расстрелян в конце 39-го.

21 августа в газете “Правда” выходит первое коллективное писательское письмо, из тех, что впоследствии получат название “расстрельных”.

Называется послание “Стереть с лица земли!”.

“Гнев нашего народа поднялся шквалом. Страна полна презрения к подлецам, — пишут советские писатели. — Мы обращаемся с требованием к суду во имя блага человечества применить к врагам народа высшую меру социальной справедливости”.

Письмо подписывают 16 человек, в следующей последовательности: Ставский, Федин, Павленко, Вишневский, Киршон, Афиногенов, Пастернак, Сейфуллина, Жига, Кирпотин, Зазубрин, Погодин, Бахметьев, Караваева, Панферов, Леонов.

25 августа состоится президиум Союза писателей, где писателям пришлось обсуждать недостаточную свою бдительность: как же так, просмотрели врагов в своих собственных рядах.

Владимир Ставский вспоминает арестованного в рамках процесса литератора Рихарда Пикеля. Он в свое время заведовал секретариатом Зиновьева, был членом Союза писателей, театральным деятелем и вошел в историю как один из самых злобных хулителей Михаила Булгакова.

Но вспоминают его, конечно, не по этому поводу, а как “негодяя”, “террориста” и “подлого двурушника”.

Вслед за Ставским выступают прозаики Бруно Ясенский, Юрий Олеша, поэты Владимир Луговской, Вера Инбер, драматурги Афиногенов, Погодин, Тренев, Вишневский... И Леонов.

Леонов сетовал на то, что “руководство слишком поспешно принимает в свою семью новых членов. Это дает проникнуть в наши ряды проходимцам, ничего общего с литературой не имеющим”.

“У нас часто бывает так, — цитировала „Литературная газета” речь Леонова, — санкционируют прием писателя, а потом выйдут за дверь и смеются: „какой, мол, он писатель”. Достойное ли это дело?”

Впрочем, беда Леонова вовсе не в том, что присутствовал он на президиуме; в конце концов, судя по отчету, ничего зубодробительного он там не говорил.

Беда, что в том же, от 27 августа 1936 года, номере “Литературной газеты”, где был опубликован отчет о заседании президиума, публикуются еще два “расстрельных” письма.

И вновь под обоими стоит подпись Леонова.

Одно называется “Защитникам агентов гестапо” и адресовано деятелям Второго интернационала, которые “нашли возможным выступить в защиту агентов фашистского гестапо, троцкистско-зиновьевских убийц”. Между тем, по мнению авторов письма, “Верховный суд, разоблачивший эту шайку заклятых врагов международного пролетариата и вынесший смертный приговор убийцам, осуществил волю миллионов, волю всех честных людей во всем мире”.

Под письмом двадцать подписей, в том числе, естественно, Ставский, а также Бруно Ясенский, Юрий Олеша, Павленко… Последней в списке, как и в “Правде”, стоит фамилия Леонова.

Другое письмо написано по поручению президиума Союза писателей.

“Да здравствует революционная бдительность НКВД и твердость пролетарского суда!” — гласит оно. И подписи, на сей раз всего пять: Ставский, Лахути, Погодин, Леонов, Тренев.

Отдельно поддержку президиуму высказывают Агния Барто — та самая, что сочинит чуть позже: “Уронили Мишку на пол…”, но на сей раз она выступает как автор публикации “Гады растоптаны”; писательница Лидия Сейфуллина — статьей “Черные люди” и драматург Всеволод Вишневский, автор заметки “Глас народа”.

Что значили те шаги для Леонова, не ответит уже никто. Хотел продемонстрировать свою лояльность — после непрестанных четырехлетних разносов? Решил, что в компании с хорошими знакомыми Фединым и Ясенским, а еще и с Пастернаком, и с Олешей, и с Павленко подобное возможно сделать — ведь не могли же ошибаться все разом?

Додумать можно все, что угодно. Но, безусловно, в те дни — при всех огромных и очевидных оговорках — присутствовал и у него колоссальный заряд веры в советскую власть, пришедшую разобраться с “человечиной”, которая, как неудавшийся божественный эксперимент, быть может, и не столь дорога, чтобы о ней печалиться.

И еще, скажем мы, несмотря на произошедшую после смерти Сталина реабилитацию большинства репрессированных, мы до сих пор достоверно не разобрались не только в том, насколько процессы были сфальсифицированы, но и в том, что послужило реальной подоплекой для их начала.

Не помешает заметить, что, сколь бы ни лживы были эти процессы, на совести многих из числа подсудимых было огромное количество и жертв, и крови, и убийств; и для осведомленных людей не было секретом, что, например, Григорий Зиновьев — организатор “красного террора” в Петрограде в 1918 году. Леонов-то видел и знал, что такое “красный террор” — сам едва ускользнул из-под его маховика в Одессе, когда туда прибыл Бела Кун в 1920-м.

К тому же Леонов и предположить не мог, что процесс этот будет не единственным, но, напротив, откроет целую, почти на пять лет, череду подобных процессов и призывы: “Убить! Расстрелять! Раздавить!” — станут привычным аккомпанементом времени.

Следующий год, 37-й, начинался просто благостно.

Под занавес 36-го устроили разнос “Богатырей” Демьяна Бедного и одноименной театральной постановки, что стало одним из первых сигналов смены интернационального курса на курс правый, национальный, патриотический.

Каждое утро Леонов, как всякий человек, внимательно всматривающийся в жизнь советскую, листал “Правду”.

В стране началась перепись, и на страницах главной советской газеты Михаил Зощенко увлекательно рассказывал, сколь велика разница между дореволюционной переписью и нынешней: нет безработных, нет

нищих.

Понемногу начинается подготовка к празднованию юбилея Пушкина.

15 января “Правда” выходит с передовицей под названием “Великий русский народ”. А ведь еще два года назад, сочиняя “Дорогу на Океан”, Леонов рассказывал, как, решившись написать в тексте “русский”, он отложил перо и сидел несколько минут, сжимая виски тяжелыми своими руками: ведь вцепятся опять в самую глотку только за одно слово это. (Слово “русский” в тексте все-таки появляется.)

Но уже через неделю всякая благость вновь начнет рассеиваться.

С 24 января “Правда” публикует новые протоколы допросов в рамках расследования троцкистско-зиновьевского заговора. Пятаков, Радек и прочие подробно рассказывают о том, какие они негодяи.

“Правде” помогают все крупные издания, включая “Литературную газету”.

И тут, конечно же, опять потребовалось деятельное участие “инженеров человеческих душ”.

Открытое письмо с требованием “беспощадного наказания для торгующих Родиной изменников, шпионов и убийц” подписывают в “Правде” Фадеев, Алексей Толстой, Павленко, Бруно Ясенский, Лев Никулин. Здесь же, в рифму, вторит прозаикам поэт Михаил Голодный: “И в гневных выкриках народа, / Как буря будет голос мой: / — К стене, к стене иезуитов!”

На следующий день, 25 января, — множество сольных выступлений, в стихах и в прозе. “Отщепенцы” от Фадеева. “Смерть подлецам” от Алексея Суркова. “К стенке подлецов!” от Владимира Луговского. “Изменники” от Безыменского.

Удивительное время: стихотворные призывы к немедленному убийству с завидной регулярностью публикуются в главной государственной газете.

В тот же день в “Известиях” с отдельной статьей “Профессоры двурушничества” вновь появляется Бруно Ясенский.

На другой день в “Известиях” же — разгромная статья Алексея Толстого и стихи Александра Жарова “Грозный гнев”.

Еще более весомый подбор авторов 26 января представлен в профильной “Литературной газете”.

Алексей Толстой: “Сорванный план мировой войны”. Николай Тихонов: “Ослепленные злобой”. Константин Федин: “Агенты международной контрразведки”. Юрий Олеша: “Фашисты перед судом народа”. Новиков-Прибой: “Презрение наемникам фашизма”. Всеволод Вишневский:

“К стенке!” Исаак Бабель: “Ложь, предательство, смердяковщина”.

Критик Виктор Шкловский пишет: “Эти люди хотели отнять от нас больше чем жизнь: они хотели отнять у мира будущее”.

“Отнять от нас…”, да-с.

Здесь же совместный текст на ту же тему С. Маршака и его двоюродного брата — Ильи Яковлевича Маршака, взявшего псевдоним Ильин. Статья писателя Льва Славина именуется “Выродки”. Писатель Александр Малышкин призывает: “Покарать беспощадно”. И Рувим Фраерман здесь, тот самый, что через два года напишет “Дикую собаку Динго”.

И даже Андрей Платонов, правда не столь жадный до крови в своих высказываниях, как иные его коллеги. Борис Лавренев, к примеру, в том же номере открыто заявляет: “Во имя великого гуманизма <...> я голосую за смерть!”

Ну и так далее: Сергеев-Ценский, Безыменский, Долматовский, всего 34 литератора, треть которых по сей день носят статус классиков. Такие времена были.

В числе других появляется и Леонов с памфлетом “Террарий”. Леонов, подобно Платонову, не кровожаден и явно отделывается общей риторикой.

По-видимому, как раз тогда, в начале 37-го года, в нем происходит некий слом, и с этого момента он начнет всячески избегать участия в подобных жутких мероприятиях. Леонов понимает, что эту машину нельзя накормить один раз — ее все время придется подпитывать самим собою, своей душою.

27 января “Известия” публикуют очередной памфлет Бруно Ясенского “Бонопартийцы”. Там же — “Чудовища” от Всеволода Иванова и стихи Николая Заболоцкого: “Мы пронесли великую науку <…> Уменье заклеймить и уничтожить гада”. Самого Заболоцкого арестуют и попытаются заклеймить и уничтожить год спустя; от смертной казни спасет его лишь то, что он так и не признает обвинения в создании контрреволюционной организации.

1 февраля в “Литературной газете” выделяется огромный заголовок “Советские писатели приветствуют приговор суда, покаравшего подлую троцкистско-зиновьевскую нечисть” — и на другой странице разворота передается “Привет славным работникам НКВД и их руководителю Н. И. Ежову”.

Под этими приветствиями соответствующий доклад Фадеева, речь Федина, выступления Новикова-Прибоя и Льва Никулина (последний вообще будет появляться чаще всех иных на этом “пиру”, иногда по несколько раз в неделю, с публицистическими призывами “карать”).

Генеральную линию в газете продолжают драматург Киршон, поэтесса Вера Инбер, писатели Лев Соболев и Юрий Тынянов: последний заявляет, что “Приговор суда — приговор страны”. Молодой Михаил Исаковский вслед за Тыняновым пишет стихотворение “Приговор народа”: “За нашу кровь, за мерзость черных дел / Свое взяла и эта вражья свора: / Народ сказал: „Предателям — расстрел!” / И нет для них иного приговора”. Видимо, им обоим звонил один и тот же человек, объяснявший смысл и суть события. И человеком этим, скорее всего, был секретарь Союза писателей СССР, уже не раз упоминавшийся нами Владимир Ставский.

Леонов в те дни трубку вообще не берет, за него мается жена, которая то о болезнях мужа рассказывает, то о неожиданных отлучках.

В мартовской “Правде” публикуется доклад Сталина на Пленуме ЦК ВКП(б) “О недостатках партийной работы и мерах ликвидации троцкистских и иных двурушников”. И в апреле доходят руки до двурушников из числа литераторов — ими станут вчерашние истовые ревнители чистоты литературных рядов, гроза “попутчиков” — РАПП.

23 апреля в “Правде” выходит статья П. Юдина “Почему РАПП надо было ликвидировать?”.

“Вся окололитературная суетня и шумиха, которую развивали Авербах и компания, имела в своей основе троцкистские взгляды”, — пишет Юдин. Для поддержки позиции Юдина привлекают на соседней полосе писателей. Печатаются фотографии Шолохова, Фадеева и Алексея Толстого, которые, судя по всему, одним своим видом подчеркивают правоту Юдина; никто из них при этом ничего не комментирует, а высказываются здесь же, под чужими снимками, Паустовский (“освободить Союз от всей окололитературной накипи”), Валентин Катаев (“всем известно, что рапповские пережитки еще довольно сильны”), опять же Лев Никулин, Михаил Слонимский и Маршак.

Характерно, что в эти дни и “Правда”, и “Известия”, и “Литературная газета”, перечисляя в литературных обзорах поименно весь советский писательский иконостас, начали раз за разом Леонова игнорировать. Если и упоминают, то в негативном контексте: как, например, двумя неделями раньше, когда в той же “Литературной газете” говорилось: “Нужно также сказать правду Леонову, Вс. Иванову, Бабелю. Эти писатели оторвались от жизни, отяжелели, стали наблюдателями”.

К 1 мая круги над Леоновым сужаются: он чувствует это физически. В “Литературной газете” пишут: “У троцкиста Авербаха была свита верных холопов — одним из вернейших проводников этой политики был Бруно Ясенский”.

А ведь Бруно, как мы помним, был достаточно близкий Леонову человек. Сосед по Переделкину, с которым много о чем говорили, именно Бруно не так давно был первым слушателем “Дороги на Океан” и, мало того, одним из немногих литераторов, что за этот роман заступались. (Тот же Бруно, напомним, оказался в числе самых первых, поспешивших расписаться под всеми “расстрельными” письмами и отдельно написать дюжину кровожадных статей. Но это его, как выясняется, ни от чего не застраховало.)

В те дни Леонид Максимович и Татьяна Михайловна соберутся и пойдут к Ясенскому в гости: поддержать его, помочь как-то. Ясенский заметит их издалека и отправит навстречу Леоновым посыльного: “Возвращайтесь к себе, за домом установлена слежка”.

Партгруппа в правлении Союза писателей России проведет специальное заседание, где, помимо упомянутого выше Юдина, выступят Ставский, драматург Всеволод Вишневский, писатели Панферов и Березовский. Отчет о заседании, опубликованный в “Литературной газете”, гласил: “…Ясенский проводил типичную для РАППа линию нигилистического отрицания прошлого <…> Из данных, приведенных всеми выступавшими на партийной группе, вытекает также необходимость подробно, всесторонне обследовать подозрительную практику и ряда других авербаховских приспешников, сохранявших до самого последнего времени тесную связь со своим „другом” и „покровителем”. В первую очередь, конечно, должна идти речь о таких „китах”, как Киршон и Афиногенов”.

Вот ведь как дело поворачивалось! Это не абы кто были, Киршон и Афиногенов, а два насквозь советских драматурга, чьи пьесы буквально навязывались всей стране и шли по всем городам и весям.

Происходящее не то чтобы повергало в смятение — оно подрывало всякие представления о реальности.

Дочь Леонова, Наталья Леонидовна, рассказывала, что в те дни заглянул к отцу писатель Александр Хамадан — мужественный, по-видимому, человек.

Хамадан только что был у Ставского и случайно увидел на его рабочем столе донос на Леонова.

— Что ты делаешь? — спросил Хамадан у Ставского. — Зачем?

“Ставский, — пишет дочь в своих воспоминаниях, — ответил замечательной фразой: „Ты думаешь, не надо?” Хамадан разорвал эту бумагу, спас отца”.

История эта может быть и неправдой, хотя зачем, с другой стороны, выдумывать Леонову о себе такие сложносочиненные небылицы. Вся его без малого столетняя жизнь доказала, что ко лжи этот человек был не расположен.

К тому же именно Ставский в первых числах мая 37-го писал в ЦК и лично Сталину:

“Обращает самое серьезное внимание на себя состав авербаховской группы:

— Иван Макарьев, бывший секретарь Рабочей ассоциации пролетарских писателей, троцкист-террорист, ныне арестован НКВД;

— Д. Мазнин, приближенный критик Авербаха — троцкист, ныне арестован НКВД;

— Пикель — расстрелян в 1936 году;

— Бруно Ясенский — рекомендован в партию шпионом Домбалем, разъезжал с ним по Таджикистану, сам дал рекомендацию на въезд в СССР шпионам Шимкевичам, предоставил свою квартиру в Москве на долгое время расстрелянному провокатору и шпиону Вандурскому — и так далее;

— Киршон — будучи связан с Ягодой и Авербахом самым тесным образом, оторвался от партийной организации, от рабочих, развалил работу драмсекции Союза писателей, допустил ряд уголовных преступлений в ведении денежных дел драматургов и так далее”.

Это был не столько донос, сколько отчет о заседании писательской партгруппы, но именно Ясенского и Киршона, упомянутых в письме, ожидает скорая смерть.

8. Шарж

5 мая “Литературная газета” публикует огромный шарж на самых видных советских писателей, которые дружно плывут на пароходе.

На верхней палубе — Алексей Толстой, Ставский, Шолохов, Николай Тихонов, Демьян Бедный, Павленко…

На второй палубе — Бабель, Лебедев-Кумач, Фадеев, Федин, Панферов, Михаил Голодный…

На третьей палубе — Паустовский, Катаев, Леонов, Тынянов, Соболев, Сейфуллина, Сельвинский, Вишневский, Шкловский…

Писатель Новиков-Прибой отдельно ныряет в водолазном костюме. Всеволод Иванов тонет в воде, но его спасают. Поэт Борис Пастернак плывет на утлой лодке, которая привязана к пароходу готовой разорваться веревкой. Журналист Михаил Кольцов, находившийся тогда почти безвылазно за границей, пролетает мимо на самолете.

Под шаржем — поэтическое послесловие, где говорится по поводу литературного парохода следующее: “Какая смесь одежд и лиц… / Но тех, кто повернули круто, / Но тех, кто вышел из границ, / Нет ни у борта, ни в каютах. / Развенчанные „литвожди” / Хотели править на Парнасе, / Хотели б ехать впереди / В самостоятельном баркасе, / Чтоб реял флаг у них другой, / РАПП-авербаховского толка, / Чтоб вел Киршон своей рукой / Свое суденышко на Волгу…/ А вплавь за другом несомненно / Пустился бы Афиногенов…”

Драматург Афиногенов, как ни странно, репрессии переживет и погибнет в самом начале Отечественной. Из всего парохода будет репрессирован один писатель — Бабель. И пролетавший на самолете журналист Кольцов.

Но тогда своей судьбы никто не знал, и ожидать можно было с каждым днем все больших неприятностей.

Леонов, после разгрома “Скутаревского” и “Дороги на Океан”, уже по этому шаржу мог понять, насколько он потерял в литературном авторитете. Позиции литераторов, размещенных на трех палубах, четко продуманы, всех расставили по ранжиру.

Десять лет назад была совсем иная ситуация. К примеру, в последнем, XII номере за 1926 год главный журнал Советской России — “Красная новь”, четко соблюдавший табели о рангах и даже создававший их, отдельно и выше всех анонсирует пять авторов, чьи произведения издание намерено публиковать: Горький, Алексей Толстой, Бабель, Всеволод Иванов, Леонов.

Спустя несколько лет, в 1931-м, 32-летний Леонов, вместе с Фадеевым и Ивановым, журнал этот возглавил, и Горький ему посылал письма с просьбой опубликовать любезных его сердцу поэтов.

А уж о словах, сказанных Горьким Сталину: “Этот человек может отвечать за всю русскую литературу!” — и вообще не стоило в 1937 году вспоминать; они как будто в другой жизни были произнесены.

И вот Горький умер, Алексей Толстой только укрепил свои позиции, зато Бабеля, Иванова и Леонова опередили (а то и откровенно оттерли) иные их собратья. Шолохов — безусловно по праву таланта, чего не скажешь о Павленко или Панферове. И даже, пожалуй, о Фадееве с Фединым.

Леонов видел, что его хоть и не выбросили еще за борт, но скинуть могут вполне.

9. Мясорубка продолжается

Летом репрессивная машина, развернувшись с воем, закладывающим уши, делает новый заход.

В номере от 15 июня 1937 года “Литературная газета” публикует самое массовое письмо “инженеров человеческих душ”, под которым нанизано 46 писательских фамилий: “И вот страна знает о поимке 8 шпионов: Тухачевского, Якира, Уборевича, Эйдемана, Примакова, Путна, Корка, Фельдмана <…> Мы требуем расстрела шпионов!”

Среди подписавшихся первым заявлен Владимир Ставский, следом идут Вс. Иванов, Вс. Вишневский, Фадеев, Федин, Толстой, Павленко, Новиков-Прибой, Тихонов…

(Рядом с этим посланием, для пущей надежности, размещены отдельные зубодробящие статьи Вирты, Лавренева и Льва Никулина; отдельное письмо от ленинградских писателей и поэтов — Тихонова, Слонимского, Прокофьева, Зощенко; отдельное письмо от журнала “Знамя”, подписанное поэтами Семеном Кирсановым, Павлом Антокольским, писателем Василием Гроссманом, да-да, тем самым, будущим автором книги “Жизнь и судьба”, и многими иными.)

Но для нас важно, что под письмом сорока шести неожиданно появляются, как минимум, три фамилии литераторов, которые именно это письмо не подписывали. Это Шолохов, это Пастернак и это Леонов. Мало того, никто из них не давал согласия и на публикацию подписи под этим письмом. Ставскому была нужна массовость, весомые имена. И тут не только без Шолохова, который, безусловно, был в фаворе, но даже и без Пастернака и Леонова, переживавших не самые лучшие времена, было сложно. И потому, что оба были в президиуме Союза советских писателей, и потому, что у обоих, как ни крути, уже сложился огромный авторитет в среде читателей, и сбрасывать этот авторитет со счетов не получалось, даже если с официальным их признанием уже были проблемы.

За день до выхода газеты в Переделкино приехала машина, и некий чиновник, переезжая от одного писательского двора к другому, едва ли не в приказном порядке настаивал на необходимости письмо подписать.

Пастернак отказался. Леоновы, обо всем догадавшись, вообще не открыли.

Но это никого из них не спасло.

У Пастернака на другое утро после выхода газеты случилась истерика, он все повторял о Ставском: “Он убил меня!”, и только мольба жены остановила поэта в желании написать протестное письмо с требованием снять подпись.

Шолохову в те дни мотал нервы не только Ставский — у него “заметали” на Дону близких друзей из числа коммунистов; похоже, в дни выхода газеты ему вообще было не до Ставского. События в Вешенской будут развиваться так трудно, что Шолохова вскоре едва не доведут до самоубийства.

Каким был Леонов в те дни, многие годы спустя вспоминали близкие: он был мрачен и замкнут. Не общался ни с кем, к телефону по-прежнему не подходил неделями.

18 июня 1937 года “Правда” публикует ряд материалов в связи с годовщиной смерти Горького. И здесь, против обыкновения, Леонова нет. О Горьком пишут Фадеев, Федин, Вс. Иванов и Бабель.

В августе в писательских кругах пойдут слухи об арестах: Сергей Клычков, Иван Катаев. Чуть ли не на глазах Леоновых возьмут Ясенского. И еще Киршона, и еще Пильняка…

В конце года станет известно об аресте Тициана Табидзе — а Леонов гостил у него в Грузии, а они переписывались!

Как тут было не сойти с ума. Легче всего было не думать вообще.

О Леонове мало что слышно в течение всего 37-го: ни одной серьезной публикации в прессе. Переиздадут роман “Барсуки”, и отдельным изданием выйдет прошлогодний очерк “И пусть это будет Рязань!..” — но это все без леоновского участия происходило. Ни поездок, ни присутствия на встречах и семинарах, на бесконечных совместных проработках тех писателей, которых уже готовили к расправе.

10. Еще раз загнали лису

И все-таки надо было как-то возвращаться в жизнь. Если выбрал жить — значит, надо возвращаться. Так или иначе пытались вернуться в те годы, или чуть раньше, или чуть позже все: и Булгаков, и Пастернак,

и Ахматова, и Шолохов, и Платонов… Вернуться — через работу. Любую.

Иного пути, видимо, просто не было, и, пожалуй, нелепо и не к месту даже пытаться осуждать за это Леонова. Он, к слову сказать, в отличие от многих и многих, в том числе и вышеназванных, не допустил в те годы в свою прозу ни самого имени Сталина, ни славословий ему, а ведь мог бы. Тем более что его отношение к вождю было и сложным, и — не побоимся этого слова — искренним.

…Но как было уберечь эту искренность на ледяных и обжигающих сквозняках…

На исходе 37-го, еще не зная об аресте Табидзе, Леонов был избран — наберем воздуха, чтобы дочитать, — в деловой президиум Юбилейного пленума правления Союза советских писателей, посвященного 750-летию поэмы Шота Руставели “Витязь в тигровой шкуре”.

Пленум правления прошел в Тбилиси 25 — 29 декабря. Леонову хотелось, наверное, поближе к Новому году сбежать из Переделкина, по которому нет-нет да проезжала ночью машина, и все сидели, затаясь: к нам? не к нам?..

…Нет, не к нам. Не к нам, Боже мой…

Леонов немного отдохнул в компании поэтов Георгия Леонидзе, Симона Чиковани, Ираклия Абашидзе.

Вернувшись из гостеприимной, бурной Грузии домой, в феврале 1938 года он посетил одну из артиллерийских частей и написал к 23 февралю для “Правды” вполне себе милитаристский текст про военные учения.

В статье, опубликованной в главном печатном органе Советской России, Леонов вновь безрассудно позволяет себе предаться воспоминаниям о поре своего учения в артиллерийской школе — не говоря, естественно, напрямую, что пишет о себе:

“...совсем недавно, двадцать лет назад (на самом деле — 22, но Леонов все равно отсылает читателя именно к Гражданской войне, к 18-му году, а не к царским временам. — З. П.), этих самых отличных русских парней, „некрутами”, совсем молоденьких, сразу отдавали в муштру, в шагистику, в словесность, пока бессмысленный автоматизм не притуплял человеческого сознания.

Кроме умения лихо раздраконить любой титул, сообщали им также кое-что и о материальной части, нечто о снаряде и еще заставляли заучивать, как молитву, что угломер, к примеру, следует повернуть именно на два деления, если скомандовано „левее ноль два”. И получалось, что замковой знал только, „что есть замок”, разведчик умел глядеть в артиллерийский бинокль и сообщать на батарею зрительные впечатления, а куда снаряд ложится при стрельбе — это было высокое дело офицеров.

Как все это не похоже на нынешнее, когда наводчик в случае нужды сможет заменить любой номер, когда разведчик сумеет подготовить данные для командира батареи…”

Ну, как все обстоит сегодня, в благословенное советское время, Леонов видел своими глазами, о чем и писал; но вот отчего же никто не задался вопросом: откуда вы, Леонид Максимович, знаете детали обучения явно не красноармейских артиллеристов в 1918 году?

При всей своей внешней, нарочитой серьезности — Леонов любил, так сказать, позабавиться, подразнить смерть. В “Правде” все-таки публикуется писание его. 38-й год на дворе, а не, скажем, 28-й. Зачем это ему было нужно, а?

Тремя днями позже, 26 февраля, Леонов появляется в “Литературной газете”.

Здесь стоит вспомнить, что редколлегию газеты возглавлял вездесущий и авторитетный Владимир Ставский — которого, как мы писали выше, Леонов, подслушиваемый сексотом, порицал после писательского съезда и презрительно называл “премированным аппаратчиком”. Ох, напрасно он это делал! Недаром “Литературная газета”, даже изображая стремление к объективности в оценке романов Леонова, одной рукой поддерживала его под локоток, а другой с остервенением била под ребра, под ребра…

Ставский или знал, или догадывался о неприязни Леонова и платил ему тем же — хотя и не напрямую, опосредованно.

“Премированный аппаратчик”, говоришь? Ну, держи тогда.

“Литературная газета” — одно из самых главных изданий в стране, которое выстраивало в эти годы литературные иерархии, и Леонов с каждым годом занимал в этих иерархиях, как мы помним, все более дальние от вершины места.

В течение целых месяцев в “Литературной газете” само имя Леонова лишь изредка перечислялось через запятую, в то время как многие иные имена его собратьев по перу просто не сходили со страниц.

Раздражения Ставскому прибавляло нежелание Леонова участвовать в новых кампаниях против “врагов народа”. Алексей Толстой подписывает каждое “расстрельное” письмо, и ничего. И Лавренев старается, и Зощенко не открещивается, и Всеволод Иванов может. А этот, после одной статьи, написанной больше года назад, неведомо где отсиживается.

Но вот словно что-то поменялось для Леонова, и вослед за публикацией в “Правде” на первой полосе “Литературной газеты” (с переносом на четвертую полосу) идет отрывок из пьесы “Половчанские сады”, написанной, между прочим, год назад. И саму пьесу уже репетирует МХАТ, и ставит ее сам Василий Иванович Немирович-Данченко.

“Быть может, наконец, позади самое страшное? Быть может, все теперь будет иначе?” — так мог думать Леонов.

В “Новом мире” “Половчанские сады” уже сверстаны, вот-вот выйдет журнальная книжка, хрусткая и ароматная. В том же феврале Леонов начинает писать еще одну пьесу, “Волк (Бегство Сандукова)”.

С этими пьесами Леонов связывает свое возвращение в литературу: он безусловно хочет туда вернуться в силе и в славе.

Леонов, да, хочет соответствовать своему времени, и в обеих пьесах действуют… немецкие шпионы на благословенной советской земле. Враги народа. Которых, конечно же, разоблачают.

Пьесы эти, надо признать, сделаны замечательно хорошо, — даром что внутренняя мучительная брезгливость Леонова и к описываемым им коллизиям, и к человечеству вообще чудесным образом передается любому вдумчивому читателю. Быть может, Леонов и хотел дать оптимистичные картины — ну хоть отчасти оптимистичные, — но у него вновь получился “унтиловск” пополам с “пороженском” и еще со шпионами в придачу.

Впрочем, касательно первой из этих двух пьес — “Половчанские сады” — ситуация была чуть сложнее. Поначалу отрицательный герой этой вещи шпионом не был, но ознакомившийся с пьесой председатель Комитета по делам искусств при СНК СССР Платон Керженцев запротестовал: как так, надо идти в ногу со временем. Леонов и пошел. А к моменту начала работы над “Волком” (спустя целый 37-й год) и сам уже сработал на опережение и поселил в пьесе даже не одного врага, а целых двух, коварных и злобных.

“Врагов страны советской описывать — это не к их убийству прямым текстом призывать, пусть даже убиваемые и виновны”, — подобным образом мог рассуждать Леонов, желая этими пьесами сторговаться с властью, с той жуткой государственной машиной, которая хотела именно что личного участия, личного мышечного усилия всякого именитого литератора при необходимости нового проворота мясорубки.

Но сторговаться не удалось.

27 февраля 1938 года был арестован Николай Бухарин.

В первых числах марта начался новый призыв литераторов на борьбу с “врагами народа”.

5 марта в “Литературной газете” публикуется обвинительное заключение по делу Бухарина (чьим докладом Леонов восхищался четыре года назад), а еще — Рыкова, Ягоды, Крестинского и далее, и далее…

В редакционной колонке под предсказуемым названием “Смерть врагам народа!” сообщается: “Процесс над участниками „правотроцкистского блока” раскрыл всему миру картину неслыханных злодеяний, предательства и измены своей родине. Банда профессиональных шпионов, провокаторов и убийц по прямому заданию иностранных разведок вела подрывную работу в нашей стране”.

И вот чего добивался “правотроцкистский блок”: “Украину они охотно уступали немецким фашистским собакам. Белоруссию они собирались отдать польским панам. Приморье — фашиствующим японским самураям”.

Выяснилось, что еще “злодейское покушение на Ленина” произошло согласно “прямым директивам Троцкого и Бухарина”. Потом они “по прямым заданиям фашистской разведки” заразили советский скот рожей и чумой, а советские хлеба — клещом.

Следом врагами был убит Максим Горький.

К редакционной колонке присоединяются писатели. Открытое письмо “Их судит весь советский народ” (“Вместе со всем народом мы требуем от Верховного суда смертного приговора преступникам”) подписывают Алексей Толстой, Борис Лавренев, Михаил Слонимский, Александр Прокофьев, Евгений Шварц (драматург, будущий автор “Тени” и “Дракона”, к слову, тоже белогвардейский прапорщик в прошлом и даже участник “Ледяного похода” Корнилова).

В центре полосы — статья Всеволода Иванова “Сердце-изобличитель”: “Ужасны эти слова — „умертвить Горького”! Умертвить это чудесное сердце величайшего художника, необычайно чуткого и нежного человека <…> Он убит в разгаре своей замечательной работы. Он убит, когда писал последнюю главу „Клима Самгина”, описывающую приезд Ленина в Петербург. Эту главу предатели не дали ему закончить <…> Максим Горький убит! Но сердце-изобличитель, огромное сердце величайшего художника, стучит из могилы, сотрясая землю, взывая к мщению, к ненависти, к уничтожению врагов социализма”.

Далее идет Леонид Соболев: “Море не задохнется, народ не заблудится”. Юрий Тынянов: “Не может быть пощады!” Якуб Колас: “Смерть убийцам!” Борис Лавренев: “Последняя карта бита”. Илья Сельвинский: “Виртуозы”. И конечно же, Лев Никулин с номером “Иудин грех”.

На 6-й полосе еще одно письмо: “Требуем беспощадного приговора”, сразу и от Союза художников, и от Союза скульпторов, и от композиторов, и от театрального общества, и от Союза советских писателей (Л. Соболев, Ф. Панферов, Вс. Иванов, В. Ставский, А. Новиков-Прибой, А. Фадеев, Г. Лахути, Н. Вирта, П. Павленко, И. Сельвинский, Д. Бергельсон, В. Вишневский, В. Кирпотин).

Леонова снова не было, он снова таился и чувствовал себя, как и предсказал несколько лет ранее в “Скутаревском”, подобной той самой окруженной и подготавливаемой к смерти лисе.

Вот и вас загнали, Леонид Максимович; и красные флажки повсюду. Сами ж описали это. Теперь идите сюда, к нам, — туда, где черные стволы и прицеливающиеся глаза.

На этот раз его нашли, и, скорей всего, то был Владимир Ставский — хотя, возможно, и другой еще более “премированный аппаратчик” из главка писательского Союза — Александр Щербаков.

Подобные разговоры тех лет никто или почти никто не записывал, но они смутно слышны по сей день, подобно эху, годами не пропадающему внутри человека — стоит только прислушаться.

— Леонид Максимович, что же вы? Неужели вы не с народом? Неужели вы, как художник, не можете волю народа поддержать? Алексей Максимович, помнится, ценил вас. Ценил! А теперь вы ничего не имеете против его убийц? А?! Такова ваша благодарность! Леонид Максимович, черт вас побери, может, вы определитесь с позицией: с нами вы — или с врагами?

“С каким народом? С какими врагами? — мог думать в ужасе Леонов, недавно узнавший об аресте журналиста и писателя Александра Зуева — того самого, что устроил его, бывшего офицера, в архангельское отделение РОСТА, с которым ел жареную воблу в Москве, в квартире Фалилеевых, в 22-м… Зуев ведь дорос до главы издательства „Федерация”, был в дружбе

с Марией Ильиничной Ульяновой. И он враг?”

Голос в телефонной трубке выдерживает паузу. И уже другим, более мягким тоном собеседник увещевает:

— В конце концов, вы сами писали о врагах народа. Мы же читали “Скутаревского”… И новую вашу вещь, “Половчанские сады”, тоже читали… Пора увидеть их своими глазами.

Так Леонид Леонов, вместе с соавтором романа “Двенадцать стульев” Евгением Петровым, вездесущим Львом Никулиным и еще несколькими коллегами попал на процесс “правотроцкистского блока”.

Это хоть и не призыв к убийству — но фактическое наблюдение за ним.

15 марта “Литературная газета” выходит с передовицей “Воля народа выполнена”.

“Выполнена воля народа. Военная Коллегия Верховного Суда СССР вынесла приговор по делу антисоветского „правотроцкистского блока”. Подсудимые Бухарин, Рыков, Ягода, Крестинский, Розенгольц, Иванов, Чернов, Гринько, Зеленский, Икрамов, Ходжаев, Шарангович, Зубарев, Буланов, Левин, Казаков, Максимов-Диковский, Крючков приговорены к высшей мере наказания — к расстрелу”.

Слово “расстрел” было набрано жирным шрифтом.

Справа от передовицы — отчет о том, как прошло общемосковское собрание писателей “Священный гнев”.

На этом собрании Леонова заставили рассказывать о том, какими он увидел иуд и убийц на скамье подсудимых.

Какими он на самом деле их увидел, что думал в те минуты — он не рассказал никому. А на писательском собрании пришлось высказаться.

“Зал был полон, — сообщает газета, — иным не хватало мест — они стояли в проходах”.

“Собрание открыл тов. Ставский. Он говорил о том, что приговор над троцкистско-бухаринской бандой был вынесен всем народом, что теперь, когда разоблачены небывалые преступления этих агентов фашизма, к которым нельзя даже применить радостное и гордое слово — человек, задача писателей еще теснее сплотиться…”

“— Рыков рассказал, что об убийстве Горького с ним в 1928 — 1930 гг. говорил не только Енукидзе, но и Авербах. А эта ехидна жила среди нас. Мы должны каждый день вспоминать об этом. Мы должны помнить, как хорошо авербаховцы маскировались, и обязаны разоблачить тех, кто, может быть, притаился в нашей среде, — говорил тов. Никулин”.

“У меня такое ощущение, как будто я был тяжело болен, как будто я встал с постели после тифа, — говорил Евгений Петров. — Я видел лица, покрытые смертельной бледностью; слышал слова, жалкие слова, которые, кстати сказать, даже в этот последний час вызывали у публики иронический смех. Настолько чудовищными и кощунственными казались просьбы Ягоды о помиловании, или клятвы старых провокаторов, шпионов и диверсантов в верности социализму, или страшные, леденящие слова мерзкого отравителя Левина: „Я любил Алексея Максимовича”… Какое счастье, что этот тяжелый кошмар, наконец, кончился…”

Леонова газета почти не цитирует, сказано лишь, что его речь была “яркой, взволнованной”. Последнее слово особенно важно.

Приведены две фразы Леонова: “На скамье подсудимых был представлен целый спектр подлости — воры, убийцы, отравители, шпионы, вредители, шпики. И действительно, это были мастера своего дела — мастера смерти, измены, кражи”.

Далее редакция считает нужным самочинно пересказать речь писателя: “С ненавистью и презрением набрасывал Леонид Леонов портреты подсудимых. Лица, не озарившиеся ни на минуту, даже в предсмертные часы, светом человеческих чувств. Холодные, не стыдящиеся глаза. Искусственные движения, фальшивые жесты — мрачное позерство висельников”.

Под публикацией — фото Леонова на трибуне.

Эта самая жуткая его, самая безжалостная к нему фотография.

Сначала — руки. Руки он держит перед собой, сплетя ладонь с ладонью накрепко, словно смертельно боится их разорвать. Кажется, даже видны побагровевшие пальцы: он их сдавил.

Дальше — лицо. Лицо — будто напуганное, и глаза полны ужаса. Словно висельников, реальных, с вываленными, жуткими языками видит он пред собой в эти мгновения. Видит — и произносит сведенными губами какие-то слова, которых не слышит сам.

И одновременно — ощущение растерянности, отчаянья и безвольности во всем облике.

Как будто душа раздавлена его.

Купить книги:

               

 

Соратники и друзья
Сергей ШаргуновНовая газета в Нижнем Новгороде Нижегородская люстрация

На правах рекламы:

купить бас гитары