ЧАЙКИ НЕ ЗНАЮТ МОЛИТВ

О романе Захара Прилепина «Обитель»

О романе можно написать много, а можно мало. Но лучше мало: плох роман, если приходится много говорить по его поводу. Я пишу в надежде, что многие «Обитель» прочли. А если нет – то прочут, обязательно. Я пишу тезисно: «как?», «что?», «зачем?». Ну и два слова о главном герое.

Роман втягивает в себя как прямая и широкая дорога. Или взлётная полоса, на которой попадаются, в трещинах бетонки, кусты карагача. Взлетал я, таким образом, двое суток – то чертыхаясь, то просто морщась от барачного духа – такого устойчивого, такого настойчивого, что его можно выносить на поля страниц. Понятно, что голод, холод и миазмы, что неутолённость, дрожь и гнев – это та фактическая действительность, которая только и есть у человека в заключении. Тем более, в таком – соловецком. Что мысли о еде, тепле, женщинах – это дело постоянное. И что говорить: острая нужда обнажает суть жизни, человеку – показывает самого себя, проламывает в отношениях всё напускное, ненастоящее, сметает культурный лоск... Да: «человек такая скотина, что...». Это слышали все. Но. Человек, способный стать героем романа, немедленно вступает в противоборство с тем, как гнут его обстоятельства. Этот человек способен на поступок. И тогда его размышления, его протестная рефлексия связаны с ситуацией готовности к чему-то, даже если нет возможности действовать, есть хотя бы мечта, есть желание понять происходящее с тобой. Либо окружающий кошмар медленно теряет интенсивность, остроту субъективного восприятия и человек начинает жить по новым правилам. Горяинов совершает поступки бессознательно, а примерно четверть первой книги романа он жуёт. У него почти нет мыслей, а только стихийные реакции. Иногда слишком стихийные: как-то раз он умудряется после недельного поста (почти голодовки) на Секирке выпить на десерт после вполне себе ударного ужина 12 кружек кипятка... Понимаете, хронически недоедающий человек не в состоянии осилить даже те свои привычные домашние тарелки первого и второго. И ему приходится выбирать: то или другое. Я знаю это по себе. Ну да не это главное.

Лично я к Артёму привык и привязался. Мне было жаль, что он не остался в живых. Этот баклан неопределённых убеждений. Москвич, гимназист, театрал, читатель... У которого так немного мыслей. Который то «битый фраер» (натура редкая, как «Фартовый» в книге Леонида Мончинского «Чёрная свеча»), то – и по преимуществу – не поймёшь кто, щепка в реке лагерной жизни, дрянь, у которой не хватило духу выйти и посмотреть в глаза матери, приехавшей за тысячу верст с подписанным заявлением на руках. Не бывает так. А если бывает, то не с теми, в чьих глазах нет страха, не с теми, кого выбирают комиссарши.

Артём – маленький человек без прошлого и будущего. С будущим понятно: надо выжить, дожить до него. Но хочет ли он этого? Несмотря на приязненное отношение и добрый совет старших, несмотря на определённый фарт Артём, живущий инстинктом, продолжает совершать нелепые поступки. Ну вот не пропадают такие здоровые, грамотные, не трусливые, молодые со сроком три года и поддержкой матери. Артёма же не в силах вытащить из перипетий и могучая сотрудница лагерного надзора (по современным понятиям – старший оперуполномоченный). Артём оказывается во власти событий, в сети, к которой сам, по сути, не имеет отношения. Система мертвенна, железна, торчащие гвозди в ней забивают по самую шляпку, скрипучие колёса смазывают юшкой или выбрасывают. Жизнь Артёма на Соловках – беспрерывная агония. Агония не подразумевает будущего, не подразумевает мысли, у неё уже нет прошлого. Потому и не может увидеть сына мать: его уже нет, последний удар ножом на озере – только запоздалая телеграмма из будущего, от которого ты отказался. И должен был отказаться, если ты человек...

Но и всё-таки: предназначенная на убой овца не знает слов любви. И тут надо определиться, кто этот Артём? Баклан, потерпевший, боец, грамотный парень? Лезет он на нож ради тепла, которое мать присылает ему посылкой, или видит (пусть в забытьи) мать кверху ногами с повидлом на лице? Человек, убивший отца за попрание светлого образа, или тот, кто не в силах толком помочь женщине, рискнувшей ради него всем-всем? Могут сказать, что женщина эта не рисковала, а устроила истерику бывшему любовнику (в «Обители» есть эта линия фундаментальной человеческой бессознательности и субъективности). А вы верите в такие истерики? Женщин, которые влюблены в Троцкого? Такие женщины и дневники заводят, чтобы доказать, что они скорее тёплы, чем нет.

Одним словом, отвечая на вопрос «как» в этом частном случае Артёма Горяинова, – персонаж – кукла на авторской руке, которая оживляется в нужный момент. Но может быть, так и было задумано? Почему не предположить, что не всё героям быть звёздами с собственным светом, как, скажем, Санькя, или как все остальные отрицательные герои «Обители». Может же быть герой – луной, зеркалом, отражением? Так или иначе, но он для меня живой человек. И хоть сто раз заставил он поморщиться, а всё равно хочется отчитать его и как-то наставить.

«Обитель» изобилует образными сравнениями, усыпана ими, как походная плащаница горькими лепестками. Они стилистически соответствуют эпохе. Напоминают обериутов, Хармса, но больше имажинистов. Вот пример: «– Я, знаешь, что заметил? В Москве солнце заходит – как остывший самовар унесли. В Питере,.. как петровский пятак за рукав спрятали. В Одессе... как зайца на барабане прокатили... В Астрахани закат такой, словно красную рыбу жарят. В Архангельске – как мороженой рыбой угощали, да мимо пронесли. В Рязани, как муравьями поеденная колода. В Риге – будто таблетку под язык положили. И только тут, как бритвой, – он быстро чиркнул указательным пальцем возле шеи, по горлу...». Не правда ли, это ярко, поэтично? И, не правда ли, – самодовлеюще? Модернистически.

Вот пример другого свойства:

«...Артём проснулся с утра тоже не один, а с соседкой (одного из сокамерников, палача, ночью укусила за ухо крыса. – М.Е.): та мирно сидела рядом, прямо на нарах, смотрела глазком, шершавый хвост лежал недвижимо.

Он совсем не испугался.

По старой привычке Артём прятал с обеда хлеб и тут что-то расщедрился: тихо, чтоб не напугать крысу, достал его из ватных штанов, накатал два шарика.

«Вот. Только не кусай меня за ухо, прошу».

Та степенно приступила к трапезе: по-крестьянски, не суетясь, разве что не перекрестилась. Во всяком движении её сквозило достоинство и точность. Она никуда не торопилась и ничего не боялась.

– Научи меня жить, крыса! – с тихой улыбкой попросил Артём».

Камера – расстрельная. Крыса – монастырская. И всё-таки мне неприятно, что эти обстоятельства сошлись на крысе, и креститься здесь нужно ей. Можно подумать, что это очень многозначительный символ. Или гротеск. Но мне это показалось издёвкой, неуместной в пропитанном эсхатологией романе. И вот так – не раз, и не два. Среди параш и гениталий находим мы множество ярких образов, за которые мы могли бы автора восхищённо поблагодарить. Если бы не их нарочитость.

Роман очень длинно влечёт, мучительно тянет за собой. Напоминает полярную ночь. Круги Дантова ада, полные нераскаянных грешников, поголовно достойных ада. Здесь «никого не жалко, никого – ни тебя, ни меня, ни его» – как в песне Сергея Шнурова. Здесь свой Мефистофель, свой Гамлет, свой Зосима (заволжский, а не достоевский).

Должно быть, вскоре мы увидим фильм серий на восемь. Одноимённый или нет, не важно. Дай Бог, смелого режиссёра, фильм можно классный сделать.

О чём роман «Обитель»? Конечно, о человеке, как подобает русской литературе. О человеке неоднозначном, редко сильном, редко правом, смущающемся, заблуждающемся, мятущемся. Трусливом, отчаянном, подлом и грязном...

Лагерник Заболоцкий писал о своей Колыме несколько иначе:

Рожок гудел и сопка клокотала,

Узкоколейка пела у реки.

Подобье циклопического вала

Пересекали древний мир тайги.

Здесь, в первобытном капище природы,

В необозримом вареве болот,

Врубаясь в лес, проваливаясь в воды,

Срываясь с круч, мы двигались вперёд.

Нас ветер бил с Амура и Амгуни,

Трубил нам лось, и волк нам выл вослед.

Но всё, что здесь до нас лежало втуне,

Мы подняли и вынесли на свет...

(«Творцы дорог»)

Ни одной капли этого партийного оптимизма не находится ни в одном сидельце из «Обители». Только в наперстнике Троцкого – начлагеря Эйхманисе. Только во владычке Иоанне. И нет в этом никакой метафизики, никакой борьбы идей. Есть только честность или её попытка. Что же остальные? Остальные продолжают жить по новым (старым) правилам лагерной (да общей – ибо какая разница!) жизни. Стадо нераскаявшихся. Они глаголят, они вздыхают, им трудно, они выживают, но за каждым, за каждым (среди героев книги – точно) есть что-то ужасное. И не может увидеть комиссарша Галина никого чистосердечного, убеждённого хоть в чём-то, кроме себя и своей правды. Готового что-то уже признать, понять, начать снова. Только Эйхманис знает и признаёт, что творит, но и знает, что не себя во имя. Только владычка Иоанн, «работающий» в этой тьме свечой и сгорающий в самом тёмном и близком к Богу месте – на Секирке, в храме, где замазаны извёсткой лики святых.

Но человек лишь человек, и Иоанн не без малого грешка (знаемого, называемого им) гордыни. Потому двоится роль Соловецкого окормителя, и непримиримый к новой власти поп-попрошайка Зиновий начинает главную литургию романа.

«– Бесы болтливы, Бог молчалив, – поучал батюшка Зиновий. – Бесы в уши твердят, Бог показывает. Большаки деятельны, злобны, неумолчны – заметили?

Зиновий объявлялся то здесь, то там, и всякий к нему стремился, и многие вставали на колени, прося благословения. В церкви стали так часто и размашисто креститься, будто туда налетела туча мух, как в коровник, и все отмахивались.

Артём кривил губы, видя эти глупые движения».

Зиновия Прилепин пощадил – за твёрдость его (Иоанн погибает в штабеле из людей: он обновленец, готовый сотрудничать с «большаками» в делах веры). Но почему не пощадил несчастных? Почему напустил мух к причастию этому?

Так ли, Захар? Стоит ли бросать обнажённую Последнюю Надежду на пол коровника? Кафка бы улыбнулся, но не одобрил: ради красивой метафоры на русской вере рубаху не рвут: иначе античная трагедия, где не хватает лишь хора чекистов, рискует обернуться фарсом – таким же, как крыса, осеняющая себя крестным знамением, как рыба-сельдь, похожая на кое-что...

Впрочем, может, я чего не понял, Артёму что угодно привидеться могло: его же глазами смотрим.

Впрочем же, дух дышит, где хочет, лишь бы хотел дышать. Хоть в коровнике, хоть в церкви, и мухи, словно назойливые бесы, могут виться как дым, но всё равно, если вздохнул дух полной грудью – то может и ударить над кающимися незримый колокол... А плоть неприглядна, а человек плох, жалок. А красноармейцы гоняют Вия вокруг храма-изолятора и ржут. И посреди этих полюсов: чертей, рвущихся в двери и окна, и двух батюшек, в брани своей ставших спина к спине, – Артём:

«Руки его были сухи, сильны и злы, сердце упрямо, помыслы пусты»: он видел в окно, что вместо страха смертного за окном всего лишь собака с колокольчиком, который заместители Судии повесили ей на шею...

В Артёме ничего не изменилось. Вернее, я так и не увидел, чего бы в нём могло измениться, есть ли сама материя, субстанция Артёмова, которая подлежит перемене. В нём даже рефлекса животного – хищного, травоядного – недостаточно. Может быть, поэтому и путь его в одну сторону?

«Что?» «Обители» в двух строчках Бродского: «...во всём твоя, одна твоя вина, и хорошо. Спасибо. Слава Богу» – но только не в виде размышления у окна, а – озарения у края жизни. И на этом развороте содержания Захар Прилепин раскладывает героя своего романа: Россию. В горизонтали взаимосвязей и ответственности современников, в исторической глубине, в смысловой вертикали. Оказывается, что средоточие всего этого мира находится где-то под крышей храма, на котором, вместо сбитого креста, – звезда. Сколькиконечная? Какая разница, если креста на вас всё равно нет...

Это главное. Остальное – беллетристика. Даже то, что мы не слышим, не видим, не понимаем, не ценим, не хотим знать в каждом человеке, – человека. И вряд ли можем до конца, если б хотели. И об этом, а собственно не о ком-то конкретно: об ограниченности человеческой, вечной и непреходящей звонит колокол. И надо, чтоб звонил.

Насчёт вопроса «что?» стало романом «Обитель» – достаточно. Тут уж вроде бы и становится понятно «зачем?». Но мало ли... Надо повторить, коли выпал случай.

Книга большая, красивая, весомая. Чем больше людей её прочтут, тем лучше. Перечитают – ещё лучше. Она осталась во мне раной, и я будто бы хочу прижать её к этой ране и не знаю, как. Поэтому пишу это всё немедля, чтобы стало легче. Англичане расстреляли Соловки из корабельных пушек 7 июля, не знаю, какого века. А монахи молились. Камень летел в стороны, и летела вверх молитва. И англичане ушли. Наверно, им стало страшно.

А мне теперь, по окончании книги, стало грустно. Я всё вижу их: Галю и Артёма в лодке. Серый берег, серое море, серое небо. Они плыли-плыли куда-то, но доплыли только до тех, кому ещё хуже. Вернулись, а уже всё, всё кончилось, нельзя было возвращаться. И лодку относит, она качается, а они стоят в ней и смотрят на меня – вот так же, как смотрели друг другу в глаза за минуту до мнимого расстрела. Смотрят, и я не знаю, что мне делать с ними: автора уже нет поблизости, а я – я-то что им должен?

А Захар Прилепин сидит в кафе и тоже грустит: «Русская история даёт примеры удивительных степеней подлости и низости: впрочем, не аномальных на фоне остальных народов, хотя у нас есть привычка в своей аномальности остальные народы убеждать – и они верят нам; может быть, это единственное в чём они нам верят.

Однако отличие наше в том, что мы наказываем себя очень скоро и собственными руками – других народов в этом деле нам не требуется; хотя, случается, они всё-таки приходят – в тот момент, когда мы, скажем, уже перебили себе ноги, выдавили синий глаз и, булькая и кровоточа, лежим, ласково поводим руками по земле.

Русскому человеку себя не жалко: это главная его черта.

В России все Господне попущение. Ему здесь нечем заняться.

Едва он, утомлённый и яростный, карающую руку вознеся, обернётся к нам, вдруг сразу видит: а вот мы сами уже, мы сами – рёбра наружу, кишки навыпуск, открытый перелом уральского хребта, голова раздавлена, по тому, что осталось от лица, ползает бесчисленный гнус.

«Не юродствуй хотя бы, ты, русский человек».

Нет, слышишь, я не юродствую, нет. Я пою...».

Вот как поют страницы истории. И, как сказал бы Блок, «хлюпает противная кровь на этих страницах – кровь тяжёлая, гнилая, болотная». Но и он же сказал: «От скуки к радости нет дороги, но от скорби к радости – прямой и суровый путь».

Может быть, потому я грущу и сетую, что нигде в «Обители» не нашёл я пути – ни прямого, ни сурового? Или автор не захотел обмануть нас, и он действительно его не видит?

Как ни ворочай мозгами, а всё приходишь к одному. В «Дневнике Галины Кучеренко» записаны слова Эйхманиса (или Троцкого? да какая разница): «Дело большевиков – не дать России вернуться в саму себя. Надо выбить колуном её нутро и наполнить другими внутренностями».

Многие сейчас подумали о плохом в России. Но плохое в России это отражение её хорошего. Имейте в виду: большевики вторую сотню лет говорят это и о хорошем в России, и в первую очередь о хорошем. Именно оно не даёт им покоя. Вырубив голого царя и поняв, что этого мало, демон революции хотел бы колуном вырубить того самого голого Бога, который наплывает в сумеречное сознание Артёма, являющегося почти бездыханным посреди расстрельного конвейера:

«– Бог здесь голый. Я не хочу на голого Бога смотреть.

Бог на Соловках голый. Не хочу больше. Стыдно мне. (...)

Бог не мучает. Бог оставляет навсегда (то же по мысли есть и в «Любви к трём цукербринам» Пелевина, и это знаменательно! – М.Е.) Вернись, Господи. Убей, но вернись!

Покаяния отверзи мне двери, Жизнодавче» – бредит Артём над тайной.

И является страдальцам ангел, и, утолив смертный страх, начинает мучить Артём приговорённого сокамерника-палача... Се человек. Амальгама между тьмою и светом.

Так что же нам делать? Бог наш – Рок наш? Вырубать – не вырубать? И можно ли вырубить, удастся ли? Вырубим, и поймём, что это и не мы уже вовсе. Так что? Нести Рок Божий и дальше? Но сколько можно, сколько можно, сколько можно!!!

Сколько нужно?

Дуализм Бытия непреодолим и единственно реален. И чтобы не рухнул Запад во славу Востока, мы, дураки, жертвенные овцы, будем стоять тут с Владимировым Евангелием, двуглавым орлом Иванов и Василиев, на романовских пустошах, со сталинской атомной бомбой и сверхзвуковой ракетой Путина – как наконечником копья Георгия Победоносца.

Так вот, о том «зачем?» и о главном герое романа. Затем, что время не ждёт. Пора отвечать на важные вопросы. Пора понимать страну свою и мир сей. Иначе всё вернётся: не изнутри, так снаружи, не снаружи, так изнутри. Время идёт по кругу. Смыться смогут не все. Но мы не слышим. И пока не слышим – главные герои романа «Обитель» (как и всей настоящей литературы) – это мы. И единственный путь, которого нет в романе, есть в нас. От скорби к радости, прямой и суровый. Начинает же его – всякий с себя.

А Бог – Он возвращается туда, где начинает, наконец, теплится последним дыханием исторгнутая Ему навстречу правда. Может быть, и по дорожке на расстрел. И она, правда эта, одевает голого Бога, чтобы не замерз...

Максим Ершов, "День литературы" - 2015.01.06

Купить книги:

               

 

Соратники и друзья
Сергей ШаргуновНовая газета в Нижнем Новгороде Нижегородская люстрация

На правах рекламы: