Донецкий реквием

О романе Захара Прилепина «Некоторые не попадут в ад…»

Прилепинский реализм в чём-то совпадает с казачьей шашкой — он блестящ, отточен, функционален. Прилепинский конфликт шевелит окрестную листву эпическими порывами. Ну, а когда писатель исполняет реквием — прощальную песнь другу, названному по-мужски братом, признанному Батей: «этому субъекту истории, этому пароходу, этой улице, этому памятнику» — тогда Захар предстаёт из готических руин и обломков во весь рост. Почти — потому что это и реквием по мечте, которая всей своей тяжестью легла на плечи… Расставаясь с мечом, легионер донецкой герильи не бросает его не глядя в сторону, как побеждённый. Он вонзает его в землю на перекрёстке четырёх ветров. Потому что это было. Было — не прошло.

«Может быть, у нас кончилась память, оборвалась связь, что-то навек заклинило, и мы больше никуда не поплывём на волнах — как её? — ностальгии. Раньше была история — мелькали имена, как шары в Господних руках, глаза замирали от восторга: Ермак, Козьма Минин, Стенька Разин, батька Махно, Чапаев, Котовский, Ковпак — свои, донские Гарибальди, свои, днепровские Че Гевары, — а потом хлоп! — обрыв линии. Раньше народ мог триста лет из уст в уста передавать былину про богатыря, сказ про князюшку, песню про атамана, а теперь информация живёт три месяца; потом скукожится в три дня, следом в три часа… Съел таблетку, испытал короткую эмоцию — и всё, до следующей таблетки свободен, у вас прогулка, пациент, развейтесь; и помните: вы живёте в эпоху информации. Раньше все были глупые, теперь вырос ты — умный. Нового человека будут звать хомо амнезикус…».

Странным образом литература документальнее видеокадра. Ей доступна внутренняя речь, оформленная субъективность, оказывается, имеющая для объективности решающее значение. Может быть, о Донецкой войне мы (теперь, спустя четыре года после Дебальцево) из книги «Некоторые не попадут в ад» узнаем не так уж много. Захар Прилепин назвал книгу романом-фантасмагорией. Но кроме фантасмагории реальной политики (традиционалистской, за шестьсот лет превратившейся в суровую религию с неотвратимыми чудесами), в романе много человеческого, несовместимого с жизнью сердцебиения, которое чем дальше в эпоху, в историю тем больше фантастика.

Говорила жена: «Твоя работа — это идеализм. Идеалистов надо убивать, это закон природы, они пригодны для жизни только в таком состоянии — в мёртвом». Понимал и сам Батя: «Он никогда не был политиком, и не стал бы им — потому что любил, когда весело. А настоящие политики любят, когда правильно. Им бы газоны стричь». Ну куда нам с такими: «Роль Стеньки Разина шла ему идеально, потому что не была его ролью — это он сам и был. В поведении его — можете не поверить, мне всё равно — не было ни бравады, ни злой дурости, только нежность и задор: хорошо должно быть немедленно, потому что потом его убьют, и он не сможет увидеть, как получилось; тем более что, скорей всего, так уже не будет». Жить без таких нельзя.

Но императоры правят там, где принято наступать на горло собственной песне. Душить её и класть в основание. Поэтому, конечно, это роман — мемориал. Его надо издавать с портретами народа: принадлежащих ему, народу, живых и мёртвых — у которых на фото всё те же бесконечно живые глаза: «Но главное про них я разгадал уже — и про Графа с Тайсоном, и про Шамана со Злым, и даже про Араба: все они, проведшие в зоне антитеррористической операции в качестве террористов месяцы и годы, вышколенные бойцы без страха и упрёка, стреляющие без рассуждений, на самом деле — ласковые дети; в каждом хлопал глазами ребёнок, которому однажды были обещаны тепло, защита, любовь навсегда, справедливость, верность, а потом ребёнок пополз, пихая ещё мягким лбом возникающие преграды, привстал, оттолкнулся, оказалось, что можно стоять, держась за воздух, и решительно вышел на одиночную прямую — меж предметов, пороков, порывов, — а обещанного всё не давали, а разувериться в этом не было сил: зачем тогда полз, шёл, бежал, какой в том был смысл?».

Будто и обо мне сказано. Словно о русском характере. О боже, Захар, неужели право это холодное чудовище Пелевин, и «жизнь сердца», идеалы — есть лишь фундамент методологии господства?..

Впрочем, в Донбассе взрослые дети многих наций увидели просеку в темноватом лесу государственности и выбежали на неё: запускать небу воздушные змеи своих идеалов. Это значит, они сорвались…

Да, кроме человеческих, иных чудес в книге нет. В этом её глубина. И, да, трагикомедия, скорее всего, это высший жанр. Но когда легкомысленность автора, периодическое его впадание в абсурдистскую истерику хрустит на зубах песочком цинизма… трагедия всё-таки может утратить необходимую ей неприкосновенность пафоса. Встречающийся в книге «иронический диссонанс образа» — это гримаса на лице знаменосца… В этом её, книги, отчаяние.

В «Некоторые не попадут в ад» много замечательного.

Как всегда, Прилепин меток и вдумчив, и прямодушен, насколько это возможно для персонажа длящейся истории. Здесь проникновенные, на зависть, портреты знаменитостей, смачные детали, уверенные мазки от тезауруса палитры, которая служит крупному художнику. Прочтите всё сами: книга полезна современностью и страданием, и раздумьем. Широким жестом предлагаемой мелодии. Я этим вот и закончу. Может быть, подхватит кто-то ещё…

«Однажды я уже говорил, что правда — это как запомнилось.

Правда — как спето.

Иногда бывает так: историк все разложит по датам, по этапам, вычленит, зафиксирует, классифицирует, мумифицирует.

Потом мимо плывёт лодка, в лодке сидят люди, поют песню; слушаешь песню и понимаешь: всё было, как в песне.

Но это — если песню сложили. И если она прижилась, если поётся.

Про донецкую герилью мы ещё не знаем, как приживётся, — у нас нет возможности забежать вперёд, чтоб оглянуться и оттуда крикнуть: «Есть! Помнят! Поют».

МАКСИМ ЕРШОВ
«День литературы», 09.11.2019

Купить книги:

               

 



Соратники и друзья
Сергей ШаргуновНижегородская люстрация

На правах рекламы: